Несмотря на свои странные манеры и южный акцент, Малленс скоро стал известным в Пастернаке. Его гончие притаскивали множество диких кабанов, которых он позволял жарить для всей деревни в обмен на то, чтобы нажраться пива. Когда такие пиршества заканчивались и тихо дотлевали угольки костра, он наполнял наше воображение будоражащими кровь рассказами о смерти и славе из тех времен, когда он служил в великом войске Императора.

Еще более радостным было то обстоятельство, что он нанимал любого, кому нужны были деньги. Километра за три к западу от деревни лежал древний полустанок с парой запущенных полей, который Малленс выкупил себе на пенсию. Поскольку он всегда спрашивал совета у деревенских, равно как и платил их сыновьям за помощь, вся деревня гордилась тем, как Малленс перестроил раскрошившиеся каменные стены сторожки и расчистил землю, на которой та стояла.

К нему настолько привязались, что когда старый солдат не появлялся в деревне целых две недели, патруль почти охотно отправился посмотреть, не случилось ли с ним чего.

Хотя тогда я был юнцом, я никогда не забуду угрюмое молчание по их возвращении к семьям и шок, что въелся в них, словно запах дыма. И вид, и звуки, издаваемые Густавом Кузнецом, железоликим и железоруким, когда он закашлялся и метнулся в свою хибару. Я пытался убедить себя, что стоны и рыдания, которые мы слышали, исходили от жены кузнеца. Мысль о том, что крепчайший человек сломался, была слишком уж сбивающей с толку.

Ни один человек из тех, что пошли на ферму Малленса, а позже сожгли ее дотла, никогда не рассказывал о том, что же они там нашли. Ныне, все похороненные в святой земле у деревенского святилища, они и не расскажут. Но за годы я ухитрился собрать вместе все отрывки тихих бесед и речи мямлящих пьяниц, которых быстро затыкали товарищи. Я могу сказать немного, но и этого достаточно, чтобы подкинуть парочку мыслей, что за кровавый кошмар обнаружили эти люди.

Я знаю, что, среди прочего, они нашли Малленса на ферме — ну или то, что от него осталось. Его обглодали до костей, но даже упав, он не выпустил оружия. Пальцы скелета намертво сжали древко окровавленного копья. Даже сейчас, картина наполняет меня чем-то вроде боязливого удивления.

Его собак нашли лежащими с обеих сторон от него. Их разорванные и искореженные трупы несли свидетельства отчаянного сопротивления, оказанного псами. Они погибли, как и жили — смелые и верные. Немногие люди могут надеяться на такую эпитафию, и мои глаза до сих пор застилают слезы, когда я вспоминаю об этих славных животных.

И не было почти никаких следов нападавших, совершивших такое омерзительное злодеяние. Несколько костей, пара покрытых мухами бурых пятен на каменных стенах и разломанная деревянная дверь. Казалось, что их плоть была столь же сладка для их товарищей, как и любая другая.

Узнать о таком из первых рук словно войти в оживший кошмар — и хотя это покажется извращением, я благодарю богов за это. Ужаса на ферме Малленса было достаточно, чтобы наконец-то довести всю деревню до бессоницы. Стало уже невозможным и дальше не обращать внимания на опасность, и наши жизни изменились и перестроились за одну ночь.

На следующее утро на поляне была сходка. Никто не пил. Единственный спор произошел, когда фрау Хеннинг, мать нашего молодого кузнеца, попыталась отговорить его от того, чтобы вызываться добровольцем ехать в ближайший имперский город за помощью и солдатами. Но отец Гульмара пресек ее слезы и возражения с пылом, граничащим с яростью. По-моему, он гордился храбростью сына и не хотел отказывать ему в возможности показать ее. Через несколько коротких недель эта гордость начала превращаться в едкую смесь горечи и сожаления. Подпитываемая хлебной водкой и ворчащей женой, она, в конце концов, и убила его.

Конечно, мы этого не знали, когда смотрели на прощающихся тем солнечным утром отца и сына. Они были вместе и в живых последний раз на этом свете, и, возможно, чувствуя это, они пожали друг другу руки, как равные, даже как друзья, в первый раз. Гульмар Хеннинг никогда не вернулся, но, по крайней мере, умер взрослым.

Пока стук копыт одолженной лошади кузнеца затихал вдали, мы стояли в долгой и торжественной тишине, нарушаемой только лишь всхлипываниями обезумевшей от горя и неутешной матери мальчика. Потом разгорелся спор, и мы совершили нечто невероятное, безумное. Было решено сделать непредставимое.

Мы бросили урожай.

Пшеница той осенью была оставлена зреть, а потом и сохнуть, за частоколом, пиршество лишь для кишмя кишащих всюду птиц и паразитов. Пока наша золотая кровь прогнивала, возвращаясь в землю, целая деревня работала на грани срыва. Огромное мельничное колесо было снято с места и выкачено за ворота, оставив голую заплату на неровно сложенной каменной стене. Мельник Карстен сам командовал этим актом необходимого вандализма, командовал со сдавленными вскриками и дрожащими руками. Когда он прыгал вокруг, он напомнил мне, несмотря на свои толстые щеки и лысую голову, курицу, потерявшую цыплят. Даже в том возрасте, я, впрочем, догадался оставить это сравнение при себе, к тому же, у меня было личное горе — мы с братом больше не могли использовать огромное деревянное колесо, как нашу личную лестницу через стену в деревню.

Большую часть работы проделали в лесу, где валили деревья, чтобы укрепить частокол. Тогда мне уже запретили выходить из деревни, как и другим детям, но даже оттуда я мог слышать сухие удары топоров, вгрызавшихся в древесину, и внезапные резкие звуки падающих деревьев. На следующие несколько недель, звук, издаваемый людьми, прогрызающимися сквозь лес от окраины, стал постоянным ритмом, в котором мы все жили.

Между тем, мать Гульмара Хеннинга начала постоянно стоять у перил, словно в каком-то болезненно отчаянном дозоре. Она безмолвно стояла над бурной активностью в деревне, сухощавая и похожая на ворону в своем развевающемся от ветра черном плаще. Она наконец нарушила свое молчание через три дня, пронзительным криком, который всех нас пригнал к стене. Мои глаза проследили за направлением, которое она указывала дрожащей рукой, на восток, и я увидел…

Там не было ничего особого, всего лишь оранжевые всполохи на горизонте. Через скрюченные лапы черного леса, далекие огни даже казались уютными. Пламя пылало где-то в направлении Грюнвельдта, километров за пятьдесят, и я вслух поинтересовался, довольно невинно и беззлобно, не пожар ли там у них.

Я повернулся к своему отцу, чтобы спросить его об этом, но промолчал, увидев выражение безмолвного и злого облегчения на его лице. На балконе «похолодало», и я вернулся в кровать, смущенный и испуганный. На следующий день мы начали работать еще быстрее.

У меня особо не было времени, чтобы размышлять над странным поворотом, который приняла наша жизнь, что, пожалуй, было и к лучшему. Мои дни были заполнены очисткой и раскладыванием перьев для растущих связок стрел или верчением точильного камня с той скоростью, при которой я избегал гнева кузнеца Густава. Единственными передышками были неожиданные поручения или же, к моему отвращению, выполнение женской работы — таскание воды для деревни.

Даже несмотря на тяжесть работы, я помню, что наслаждался ей, из-за всей той новизны, привнесенной возбуждением и паникой, которая была прекрасной игрой для такого ребенка, каким я был тогда, хоть и игрой нелегкой. Я не мог взять в толк, почему все такие мрачные и в плохом настроении. Даже пивовар Станислав, обычно самый веселый и уж точно самый краснолицый человек в деревне, рявкнул на меня, когда я споткнулся о связку обручней, которую он тащил от кузнеца.

Затем пришла ночь, и, когда зима сжала свою ледяную хватку на Пастернаке и его окрестностях, вот тогда я понял.

В серо-стальной час перед рассветом меня вырвал из сна звук человеческого крика, никак не прекращавшегося. Я выбрался из кровати, которую делил с братом, все еще не проснувшись окончательно, чтобы действительно встревожиться, когда мой отец ворвался в комнату полуодетый и с безумным взором.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: