Она была любопытна и смешлива, и улыбка отражалась в сиянии глаз, а смех был заразителен и хрустально звонок. Нельзя было не засмеяться, услышав ее смех; нельзя было не улыбнуться в ответ на ее улыбку. Нельзя было не влюбиться — до беспамятства, до головокружения, до зубовного скрежета по ночам… Когда так хотелось перегрызть горло своему бессонному одиночеству, представляя, как она лежит в соседней комнате, разбросав по подушке золотой водопад волос и улыбаясь в темноту…

Улыбаясь тому, кто склоняется над ее запрокинутым лицом… И ее глаза бездонны, как чернота летней теплой ночи, а дрожащая нежность губ ласкает того, кто целует ее… Жадно и ненасытно, с той нежной страстью, которая сквозит в ее смехе, и в улыбке, и в каждом гибком движении, когда она бесшумной походкой феи спускается по скрипучей старой лестнице к завтраку, рассеянно улыбаясь припухшими от поцелуев губами.

Она была похожа на фею — с глазами ведьмы — двумя темно-зелеными головокружительными безднами, на дне которых смешался рай и ад. Она была…

Она была женой его старшего брата.

Этого было достаточно, чтобы возненавидеть брата. За удачу, позволительную только богам и царям — изловить редкую волшебную птицу, чтобы запереть ее в клетку и одному наслаждаться сиянием оперения и сладостью песен.

Пан Владислав не любил своего брата. Еще с детства он испытывал к нему чувство, странное для младшего брата по отношению к старшему. Снисходительное презрение пополам с недоумением.

Странным рос братец. Уже в сознательном десятилетнем возрасте он не только добровольно отдал прохожему болтуну-нищему свою новую игрушечную, перламутром отделанную сабельку, но и вынес из дома — видимо, по наущению оного нищего — серебряные ложки. А папаша, жалостливо поглаживая встрепанную белокурую головку Стася, бормотал, всерьез озабоченный не столько разграбленным столовым сервизом, сколько судьбой не в меру доверчивого отпрыска: «Как же ты жить-то будешь, дурашка?»

Родитель не зря переживал — несмотря на все объяснения и увещевания, так и не удалось уверить дитятю в гнусности намерений и действий вора-нищего. Выпороть следовало сыночка для убедительности, да только слишком мягкотел был папаша, возможно, зря. Ведь подобные приключению с нищим происшествия происходили со Стасем постоянно, нанося урон благосостоянию семьи и расстраивая родителей. Только ленивый не обманывал доверчивого Стася, заставляя его самого принести то, что у другого пришлось бы красть.

Да и во всем остальном не блистал пан Стась. На охоте всегда мазал мимо дичи, от звуков выстрелов морщился, а при виде битых куропаток, горделиво сунутых ему под нос куда более добычливым младшим братом, — так и вовсе вздрагивал. С лошади, правда, не падал — но и в помине не было той удали и задора, с которыми юный Владислав носился на горячем коне, топча соседские поля и крестьянские огороды.

В состязаниях «кто кого перепьет», а также прочих забавах окрестной благородной молодежи, участвовать не любил; деревенских девок за ляжки не щипал. Почти все время торчал пан Стась в библиотеке, с полоумной улыбочкой перелистывая всякие дурацкие книжки. Владислав попробовал было поглядеть, что это так братца увлекает — да на первой же странице заскучал смертельно, до зевоты; повертел книжонку и так и эдак, заглянул сперва на десятую, а потом и на последнюю страницу, где обнаружил совершенно такого же рода занудство, что и на первой. И зачем было столько бумаги переводить — ну вписали бы всю эту канитель в одну страничку, раз так неймется; а кожу телячью тисненую с переплета — уж лучше бы на седло, что ли, пустили.

Блаженненький, одним словом, был пан Стась. А по-простому — дурак и размазня. И папаша, раздавая напутствия и завещания на смертном одре, ухватил руку младшенького, Владислава, и попросил шепотом: «Ты уж приглядывай за братиком-то, а?» «Непременно, батя», — пробурчал Владислав, хмурясь в темный, расчирканный янтарными всплесками света свечей пол. И недоумевая, почему опять — все старшему? Ну, дом, земля, деньги — то бишь, наследство — понятно. Потому как старший. А любовь-то родительская — почему опять вся ему? Потому что старший? Или потому, что дурак и размазня?..

А райская птица, золотоволосая и зеленоглазая, волшебная птица, пойманная бог весть в каких заморских краях дурнем-братцем, — почему опять ему, старшему?

От того, как она смотрела на своего мужа, и как он смотрел ей в ответ… От тех взглядов, иногда краем задевавших пана Владислава — ослепительно-огненным крылом жар-птицы, нежданно-негаданно поселившейся в их старом угрюмом доме, пану Владиславу было не по себе. Не то в жар бросало, не то в озноб, и зубами хотелось заскрипеть с досады. Потому что на него никто никогда так не смотрел. И, наверное, не посмотрит. Почему, почему опять ему — старшему?..

Ее называли ведьмой, и было за что. Она была похожа на райскую заморскую птицу, по ошибке залетевшую в стаю ворон. И дело было даже не в том, что слишком красива. И не в том, что ее сияние — не золотого оперения, а изумрудной бездны в глазах, где светился ее мир, тот мир, из которого она прилетела — сводило мужчин с ума. Хотя это и можно было бы приписать колдовству. И не в том, что она пыталась устраивать здесь свои порядки — учить деревенских детей музыке, придумывать бесплатную лечебницу; и что она осмеливалась привечать в своем доме старуху, которую все здесь называли ведьмой — и бесстрашно болтать с ней и обедать вместе… А околдованный чарами бедолага-муж позволял это. Не в том было дело…

А в том, что вороны не любят чужаков в своей стае.

Рано или поздно они бы заклевали ее. Пан Владислав знал, что так оно и будет. И если бы не пришлось Стасю промозглым сентябрем поехать в город по срочному письму и не был бы этот сентябрь таким холодным, что в летних спальнях пришлось вовсю топить камины… Или хотя бы не заклинило в спальне дверь и окно (разом — и дверь, и окно…) — наверняка раньше или позже был бы другой промозглый сентябрь и другое окно или дверь совершенно случайно заклинило бы в неудачный момент…

Пожар начался ночью, внезапно. Как начинаются почти все пожары. Пан Владислав был заботливо разбужен и выведен во двор старым слугой, который еще с пеленок нянчил младшего паныча и любил его с нерассуждающей слепой преданностью собаки, при малейшей опасности утаскивающей неразумного кутенка в безопасную нору, не считаясь со щенячьими визгами и барахтаньями. Слуга был скуп и на слова, и на пояснения. Но когда пан Владислав, сонно проморгавшись на тонущее в огне левое крыло дома, рванулся было вперед — на женский крик, сильные руки старого слуги вежливо, но твердо остановили его.

— Погорите только, светлый пан, — заботливо проговорил в самое ухо знакомый с детства голос. И что-то было такое в тихом голосе старого слуги… Что-то, заставившее светлого пана остановиться, хватая ртом холодный воздух и чувствуя себя так, будто с разбегу налетел грудью на дуло пистолета, уставленное на него добрым старым улыбающимся слугой. Из лучших побуждений, разумеется.

А слуга, придерживая своевольного пана за плечи, улыбался — чуть-чуть, уголками губ, ободряюще и заботливо, как и положено верному слуге, только что спасшему своего любимого господина из огня. А в глазах его была остывающая уже тревога — как и положено глазам верного слуги… И что-то еще было в глазах верного слуги…

И пан Владислав растерянно огляделся, спотыкаясь о лица крестьян, сбежавшихся — для того, чтобы… что? — тушить пожар, пожирающий панский дом? Или просто поглазеть? Или подпереть снаружи случайным полешком дверь спальни молодой хозяйки? На диво споро сбежавшихся — почти вся деревня стояла вокруг горящего панского дома, перетаптываясь и выглядывая друг у друга из-за спин. Как будто погреться собрались вокруг большого костра… костра, который сами разложили и подожгли — чтобы было не холодно этой темной осенней ночью.

У пана Владислава невесть почему поползли по спине ледяные мурашки. Как будто можно было замерзнуть здесь, перед самым большим костром из всех, какие он видел в своей жизни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: