Она смотрела в его лицо внимательно и терпеливо — так же, как и всю прошлую ночь, а может, и позапрошлую? Сколько их уже прошло — ночей и дней в сумерках незнакомой комнаты, пахнущей травами? Он точно не помнил. Девушка поймала его взгляд и улыбнулась. Он попытался разлепить запекшиеся губы — произнести ее имя и наконец сказать то, что хотел сказать давно. Очень Давно. В своих снах. Но узкая прохладная ладонь снова торопливо и предостерегающе тронула его губы.
— Молчи, — попросила она. — Больно будет. У тебя, знаешь, горло тоже обожжено. Успеешь еще наговориться. Потом. И знаешь, еще что, — она запнулась, как будто решая — говорить или нет. Ее темные глаза потемнели еще сильнее — до черноты, горячей и тревожной. — Знаешь, не вспоминай о том, что случилось. Выздоравливать будешь хуже. Считай, что это был сон. И все. Ладно? Повязка-то сползла, дай поправлю.
Прохладные пальцы осторожно погладили лоб; влажная, пахнущая горьким травяным отваром тряпица ласково улеглась на левом распухшем веке и мягким краешком потрогала правое. И, повинуясь этому движению и завораживающей напевности негромкого голоса, он снова закрыл глаза.
И, опять начиная соскальзывать в сон, успел подумать, что недаром ее называли ведьмой. Вот ведь он уже почти поверил, что это все было сном; а когда проснется — будет в этом уверен. А потом его обняла и закачала в своей уютной колыбели сонная темнота…
Первый слог
Темнота. Мягкая и теплая. Нежно-ворчливая. Влажная и сладкая. Вкусная темнота. А потом — сонная.
Но перед тем, как уткнуться носом в теплый лохматый бок темноты — и уснуть, — он осторожно и любопытно понюхал запах другой темноты — тонкий и еле заметный, легонько пощекотавший ноздри тревожным холодком. Запах чужой темноты, которая улеглась где-то неподалеку. Чужая темнота пахла неизвестностью — и будущим, которое еще не наступило. Чужая темнота терпеливо ждала, положив на вытянутые лапы звериную морду с оскаленной пастью. И, почувствовав холодное дыхание этой пасти, он тихонько и растерянно заскулил, не зная — то ли заплакать всерьез, то ли зарычать. Но теплая темнота легонько подтолкнула влажным нежным носом, подышала уютно и тепло — успокоила и снова заслонила от чужой темноты.
А чужая темнота так и осталась пока лежать неподвижно неподалеку — в ожидании…
— Первый слог его имени… Первый… тс-с, тихо, — зашипела старуха, перебивая саму себя: — Ты чувствуешь, девочка?
— Что? — так же беззвучно, одними губами, — недоуменно спросила Марго, оборачиваясь к старухе.
И осторожно повела затекшими плечами в попытке сбросить цепкую старухину руку, пригибающую Марго к земле.
— Тише, — сердито пробурчала старуха в самое ухо. — Ты чувствуешь?
Повинуясь нажатию сильной старухиной ладони, Марго опять пригнулась и снова посмотрела в просвет между тесно переплетенных ветвей. Туда, где почти незаметное среди толстых, змеино выгибающихся над откосом древесных корней, темнело пятно звериной норы. Лисьей? Волчьей?.. Марго прислушалась, вглядываясь в темноту. Ворчание, глухое, еле слышное, поскуливание — тонкое-тонкое… Темнота…
…Темнота… Мягкая и теплая. Нежно-ворчливая…
— Ты чувствуешь? — назойливо переспросила старуха.
— Не знаю, — вздохнула Марго, сдувая со вспотевшего лба прядь спутавшихся волос. И растерянно моргая в привидевшуюся темноту, заслонившую вдруг весь мир: и золотисто-зеленые пятна листьев вперемешку с синими клочьями неба, и рыжий обрыв оврага, перевитый тугими кольцами толстых серых корней…
— Вот и ладно, — почему-то удовлетворенно буркнула старуха, с удвоенной силой вцепляясь в затекшее плечо девочки и заставляя ее, пригибаясь, медленно и осторожно пятясь, вылезти из густых и колючих зарослей, где они просидели уже битый час.
Марго перевела дыхание, вынырнув на открытое пространство и неожиданно освободившись от цепкой старухиной хватки, и растеряно посмотрела на старуху.
— Ну что? — фыркнула та. — Что ты на меня уставилась? Может, это и не важно. Не так важно, я имею в виду.
А может, и важно. Ты знаешь, что сегодня день твоего рождения, девочка?
— Знаю, — Марго пожала плечами. — Я даже знаю, что мне сегодня исполняется двенадцать.
— Не остри, девочка. Первый слог его имени — сегодняшний день. Твой день рождения — и его день рождения. Может быть, это и не очень важно… не так, как все остальное. Потому что рождение всего-навсего предопределяет — то, что может быть. Любой предсказатель или астролог, если его вынудить к откровенности — о, как они этого не любят, никто не любит признаваться в своей беспомощности — но если вынудить, — любой признает, что это так: рождение предопределяет. Но никогда — не определяет. Не определяет точно. То, что будет или чего не будет лет через пять или семь…
Лет пять или семь… она не чувствовала себя так беспомощно очень давно. Наверное, с того дня, как умерла старуха — семь лет назад; и мир неожиданно оказался опустевшим, потускневшим и обеззвученным. Как надколотая чашка, в один миг потерявшая красоту и совершенство формы; изуродованная черной трещиной, через которую ускользнул вкус, цвет, звук — и смысл. Остались бестолковые черепки — и понимание, запоздалое и ненужное понимание того, как много места старуха занимала в жизни Марго.
Интересно, почему осознание любви настигает тебя как раз тогда, когда ты уже теряешь ее? Почему ты понимаешь, что умираешь от жажды, только тогда, когда чашка с волшебной живой водой выскальзывает из твоих пальцев? И остается только растерянно смотреть, как она разбивается вдребезги на камнях возле ног — и понимать, что теперь ты уже точно умрешь в этой проклятущей, пыльной и бесконечной пустыне…
…Марго замерзала. Холод вползал под тонкую ткань платья, щекотал ознобом кожу на спине, гладил ледяными ладонями бедра, дышал вечерним ветерком в шею. Как нетерпеливый любовник, который торопится обнять и зацеловать-заморозить насмерть глупую девицу, которая пришла — ведь сама пришла, дурочка! — в конце сентября, когда ночи уже пахнут морозом и рассыпают седой иней на жухнущую траву, зачем-то пришла в лес. На поляну, окруженную черным ельником.
Чтобы посмотреть, кусая губы, как пурпурное солнце соскальзывает в оскаленную взъерошенными елками пасть леса? Пришла в легких домашних туфлях, насквозь промокших по дороге от вечерней росы, и в тонком шелковом платье, совершенно неподходящем для прогулок по осеннему лесу…
Платье… ей так и не пришло в голову надеть что-то другое, у нее не было ни желания, ни сил, ни времени. Сегодня утром рука просто слепо потянулась и наткнулась на смятый возле кровати, небрежно брошенный сияющий шелк. Какая разница… ей все равно — шелк или дерюга, бальное платье — или нищенские обноски.
А ведь еще вчера она впервые примеряла это платье перед зеркалом, с удовольствием приглаживая тонкую ткань на своих плечах, и дрожащая, с трудом сдерживаемая улыбка рвалась на губы. Марго думала о мужчине, за которого она собиралась выходить замуж через несколько дней. От его поцелуев горели губы; и хотелось рассмеяться, глядя на себя — такую неузнаваемо-прекрасную в этом новом платье. А перед тем, как выйти из своей комнаты, она приостановилась на секунду, с неожиданным испугом снова обернулась назад к своему отражению. Как будто пытаясь разглядеть там, под серебристой безмятежной гладью, в черном омуте зеркальной глубины — то, что могло ее напугать. И не разглядела. Или не захотела разглядывать? «Интересно, понравлюсь ли я ему в этом платье?» — вместо этого подумала она. Снова, на этот раз чуть озабоченно трогая струящийся с плеч прохладный шелк и объясняя этим вопросом себе — и своему невесть чего испугавшемуся отражению — торопливый взгляд и мимолетный страх.