«Я устала», — подумала старуха, неожиданно ощутив тяжесть на своих скрюченных плечах. Тяжесть многих десятков лет, со счета которых она часто и сама сбивалась, пытаясь припомнить и уложить в своей памяти рядком, как бусины на нитке, свои воспоминания. Только нитка, видно, уже подгнила — и бусины рассыпались, выскальзывали из непослушных узловатых старухиных пальцев. А иногда вдруг шлепалась в ладонь какая-нибудь особенно яркая сияющая драгоценность. Старуха разглядывала ее и так и эдак, вертя в дрожащей руке — и тщетно пытаясь узнать себя в черноволосой, ясноглазой, сильной женщине на искрящемся дне нежданного воспоминания.
Она не помнила своего имени. «В имени весь смысл… иногда имя — это единственное, что остается», — однажды сказала она девчонке… или еще скажет — когда-нибудь. В последнее время прошлое и будущее перемешивалось в ее глупой старой голове — и еще не исполнившееся будущее казалось иногда яснее и определеннее прошлого.
Она не хотела помнить свое имя. «Иногда лучше не вспоминать, если ты не хочешь». Старуха много чего не хотела вспоминать. Много имен, лиц, слов… смеха и слез, от которых так быстро прибавляются морщины на юном женском лице… Интересно, от чего больше — от смеха или слез? Странно, сейчас даже почти невозможно поверить, что раньше у нее совсем не было морщин. Раньше, когда она была черноволосой, ясноглазой и сильной… Нет, не так.
Раньше, когда она БЫЛА.
А потом, еще не понимая, что это бесполезно, она изводила себя бесплодными воспоминаниями и сожалениями. О том, каким могло бы быть ее прошлое. До тех пор, пока не поняла, что это все уже определено, окончательно и неизменно. И прошлое — и тем более, как это ни странно звучит, будущее. Будущее, пожалуй, иногда даже больше определено и неизменно. Потому что с ним ничего нельзя поделать. Его можно просто ждать. А прошлое можно забыть. Иногда — вместе со своим именем.
…Она не будет говорить девочке, что иногда не остается даже имени. Ничего. Только горсть блестящих бусин на подгнившей нитке. Стекляшки — или алмазы? И стоят ли они того, чтобы пытаться удержать их дрожащими усталыми пальцами и осторожно, бережно и нежно, по одной переложить из костлявой старческой ладони в детские, доверчиво протянутые руки? Руки, которые еще толком не знают, что делать со всем этим добром…
«Я устала, — думала старуха, — и скоро помру». Вглядываясь сквозь прикрытые веки в сердце пляшущего возле ног пламени, разглядела: «Пожалуй, осенью. Да, определенно, этой осенью». Вздохнула, открыла глаза. Поежилась от пристального взгляда Марго, будто нетерпеливо подтолкнувшего под старые ребра.
«Не смотри на меня так, Марго», — захотелось сказать старухе, но она промолчала. Что же делать, если у Марго такие глаза. Что же делать, если она сама научила девочку ТАК смотреть. «Я устала. И я не хочу делать то, что собираюсь. Потому что, наверное, не имею на это права. Но ведь, кажется, у меня нет выбора. И я уже все решила».
Она посидела еще немного неподвижно, осознавая, что просто тянет время. Ей хотелось сидеть вот так всю ночь — щурясь в огонь, как сытая кошка, греть старые кости. Ей не хотелось поворачиваться и снова смотреть в глаза маленькой девочки, в которых было ожидание и, что хуже всего, — надежда. Самое скверное, когда чьи-то глаза смотрят на тебя вот так — с надеждой и верой, а у тебя уже не осталось ни того, ни другого. И даже смелости — сказать в глаза, что надежда обречена.
Старуха снова вздохнула, тяжело и натужно, с трудом проталкивая вдруг потяжелевший воздух между старых ребер, которые как будто сопротивлялись очередному вздоху, продлевающему старухину жизнь. Еще на несколько минут. Еще на несколько часов, за которые она собиралась сделать непоправимое. «До осени», — подумала она. Как бы то ни было, отступать было некуда. И ей придется сделать то, что собиралась.
Она повернулась к девочке, сидящей неподвижно и настороженно, как нахохлившийся птенец на ветке. Самоуверенный слеток, который еще толком не научился летать, но уже топорщит бесполезные крылья и грозно чирикает в морду подкрадывающейся кошке. О-ох.
— Марго, — позвала старуха.
Гневный и блестящий невыплаканными слезами взгляд девочки.
— Они сожгли ее, — сказала Марго.
— Ох, Марго, — старуха положила костлявую, в узловатых переплетениях вен, руку на сжатые вместе кулачки Марго. И подумала, что время когда-нибудь превратит эти маленькие детские ладони в уродливые и высохшие, похожие на птичьи лапы, обтянутые темным потрескавшимся пергаментом. Такие, как у нее.
— Время, — пробормотала она, — если бы у меня было время… может быть, я не стала бы делать того, что собираюсь. Но я не могу оставить тебя одну, Марго.
— Они сожгли ее, — повторила Марго, и старуха почувствовала, как маленькие кулаки под ее рукой сжались еще сильнее. — Дядя Владислав говорит, что это был случайный пожар, но я знаю, они сожгли ее. Они не очень-то торопились на помощь, когда она горела в своей спальне.
— Марго… — старуха прижала девочку к своему плечу, преодолевая сопротивление ее напряженно выпрямленной спины. — Тебе будет трудно жить, Марго. Нельзя помнить о мертвых так, как о живых. Нельзя уметь делать то, что ты умеешь. Нельзя быть непохожей на других, Марго. Люди боятся таких. Боятся и ненавидят. Сотню лет назад таких жгли на кострах. Таких, как твоя мать — и как ты.
— И как ты, — глухо сказала Марго. Старуха не ответила. Замолчала, и несколько минут они обе сидели молча, глядя в огонь, и его языки плясали в глубине их зрачков.
— Да, — согласилась старуха.
— Это несправедливо, — почти крикнула Марго.
Ей опять хотелось расплакаться и накричать на старуху, которая никогда не хотела отвечать на этот вопрос.
«Почему? Почему они сожгли ее?» — а старуха в ответ молчала, кривила губы не то в усмешке, не то в гримасе — или говорила непонятные вещи.
— Несправедливо, — подтвердила старуха.
Вот тебе еще одна бусина, девочка. Стекляшка, похожая на алмаз. Драгоценность, которую так хочется назвать стекляшкой… Возьми ее и сохрани… или разбей вдребезги. Как хочешь.
— Жизнь вообще несправедлива, девочка. А люди одиноки. Особенно те, кто не похож на других. Бывают… бывают люди, Марго, которые родились не в том месте и не в то время. Иногда, очень редко, девочка, они достигают вершин мира. Иногда они становятся завоевателями или поэтами… или бродягами и всю жизнь пытаются отыскать в дорожной пыли то, что они и сами толком не могут понять. Может быть — то место и то время, где им следовало родиться и жить. Беда в том, что это почти невозможно…
Застывший взгляд старухи тонул в огне. И огонь тонул в старухином взгляде — в черных, бездонных, бесконечных провалах глаз. Марго вдруг стало страшно — в тот миг, когда она поняла, что старуха, горько кривя дрожащие непослушные губы, говорит сейчас о себе. И о ней, о Марго, двенадцатилетней, темноглазой, перепуганной девчонке с исцарапанными коленками, которая зачем-то родилась не в то время — и совсем не в том месте.
— Иногда… очень редко, — старухин голос стал едва слышен, почти умер, перешел в шелестящий, беззвучный шепот: — Иногда, очень редко они достигают вершин…
Старуха замолчала, дыша сипло и натужно, и хрип ее торопливых вздохов вдруг показался Марго началом плача. Пока еще беззвучного плача, уже сотрясающего впалую старухину грудь и заполнившего провалы ее глаз блеском невыплаканных слез.
«Что мне делать? — испугалась Марго, никогда до этого не видевшая старуху такой. — Что же мне делать?», — растерянно думала она, глядя в морщинистое, страдальчески застывшее старухино лицо.
Старуха никогда не плакала. Она была всегда строга и язвительна, иногда — суховато-ласкова, успокаивая расстроенную Марго. Старуха умела утешать девочку — словами или насмешкой, или небрежным поглаживанием своей твердой, костлявой — и необыкновенно нежной — руки. Старуха не могла плакать. Как не могла плакать безупречная в своей красоте и спокойствии мраморная богиня возле парадной лестницы дома. Снисходительно и вечно усмехавшаяся статуя, у которой Марго пыталась выучиться безмятежности и спокойствию — еще в раннем детстве, когда она не была знакома со старухой. И сейчас слезинки в уголках старухиных глаз показались Марго такими же невероятными и невозможными, как слезинки на безупречно гладкой прохладе мраморной щеки изваянной в камне богини.