На брандмауэр соседнего дома
нацепили рекламу колготок.
Наши со счетом ноль — два
проиграли княжеству Лихтенштейн.
Дожили, мама. Я вышла из дома под вечер —
была суббота —
обедать с русским поэтом Петровым,
влюбленным в еврейскую даму Шейн.
Я вышла из дома
и шла по Грохольскому переулку,
любезно расчищенному таджиками,
которым платят американцы.
Кохиноры сосулек
точило опасно и гулко
огромное лезвие в небе,
оскверненном «Люфтганзой».
И мне улыбалась,
а может, кривилась, домовая арка.
Таджики бросали лопатами снег
под огромные древние ели.
Их держат янки, купившие несколько га
у дирекции старого парка,
основанного Петром в аптекарских целях.
Файв-оклок в ресторане у парка —
это заведено годами, —
в час, когда солнце сажает на кол
флагшток префектуры.
Ростбиф — дрянь,
но традиции требуют дани
серебром, пушниной, пенькой,
а лучше, кхе-кхе, натурой.
Парк оцеплен с утра. Именитые гости
в восторге от новых оранжерей.
Это пальмы графьев Разумовских,
на этой скамейке сиживал Пушкин.
Эту пайн-три — внимание, плиз! —
посадил сюда Питер де Грейт.
Тойлет слева. Вон там, на углу,
продают безделушки.
Каппучино? американо? Спасибо, не надо.
Мясо — дрянь, но нельзя
нарушить традиций.
Показалась в просвете аллеи
делегация нью-Фердинанда,
а за старой петровской сосной
притаился убийца.
— Умоляю, оставьте мальчишке хоть сотню на чай!
Суд присяжных небесный, увидите, это зачтет.
Мельхиоровой вилкой у времени выколот час.
Пианино раскрыто, осклаблено, ждет.
Выметает уборщик с террасы опавшие листья лип.
— Мог бы жить только с вами, я знаю вас столько лет.
Саша-даша-наташа — химеры; но вы… я, кажется, влип…
— Не могу запретить вам мечтать. Подайте, пожалуйста, хлеб.
Злая?! Терплю десять лет вторжение в личную жизнь,
куда вас, простите, вообще-то никто не звал.
Вот и ваше рагу. Подгорело? — решается парой клизм.
Заодно вымывают купаж восхищений, обид и похвал.
На саксонском фарфоре приносят яблочный пай.
Мы есть центр, магнит, добыча внимательных слуг.
— Тридцать мало, оставьте хоть сотню на чай!
— Сразу видно, что вы не работаете, мой друг.
Он снимет трубку после первого же звонка.
Через полчаса? Последний вагон. Ладно, пока.
Проходите… А вот женских тапок — здесь нет.
Но ничего, уже топят, это не страшно… —
он будет носиться по кухне и варить им сосиски и кашу:
ужин, перетекающий в завтрак, и завтрак — в обед.
Если в той кухне закрыть глаза — будто летаешь
среди запахов пряностей… — Извините, не ждал;
сейчас здесь не очень с едой…
Я все вымою сам! — а она ему: — Ну, как знаешь… —
Но холодные пальцы уже встретятся в раковине
под бегущей горячей водой.
— Жуйте! — придвинет тарелки.
— А можно я кашу не буду? —
И она отвернет капризный веснушчатый нос.
Нос и ресницы… Где он нашел это чудо?
На Красной площади или в смешной стране Оз?
Гости уже удалились в соседнюю дверь на ночевье.
А он — не заснув в эту ночь и на пару минут —
будет думать о том, как сейчас там займутся любовью,
а потом, чтоб его не будить, тихо-тихо под утро уйдут…
Мы не поймем друг друга никогда.
Мы будем жить, как два китайских мудреца.
Один другому говорит:
— Смотри!
Как радуются рыбки, как резвятся!
На что второй в ответ:
— Скажи, в чем радость рыб?
Были у меня разные друзья и подруги,
они думали,
что я — главная встреча в их жизни,
но десять тысяч однажд,
просыпаясь, я знала внезапно:
это — всё…
и они становились чужими:
эта — всё… этот — всё… эти —
чужаки… И надо скорей уезжать.
Занесло под крыло исполинской плиты,
поставленной на попа́,
институт скорой помощи, Склиф, стиль советский
экспрессионизм —
архитектор района отметился,
выдал медвежье па,
отдавив Аргунову с Назаровым ноги
до самых яиц.
В воздухе носятся души, орут, верещат,
сквозь пальцы струятся.
Сначала я думала, пыль, — но нет, оказалось,
не пыль.
Теософ Склифософ варит варево реинкарнаций:
кому руку подаст, кому — венчик, кому — костыль.
Варит-варит, мешает, попробует, отхлебнет…
Воздух густ, населен, как улица
в праздничный день.
А не страшно вот этим дышать?
Отчаянный коловорот
не тревожит? Да нет: отмахнешься —
и схлынет виденье.