Везде были люди. В комнате, на кухне, в ванной, совмещенной с туалетом. В ванной курили, сплёвывали в унитаз… Люди в основном были мне хорошо знакомы ещё по тому рок-фестивалю в феврале девяносто четвёртого. Многие пьяно качались, кое-кто лежал в комнате на полу, похрапывая.

Входную дверь не запирали, постоянно кто-то приходил, кто-то уходил.

— Что, был там? — слышался часто повторяющийся вопрос, и обязательно испуганным полушёпотом.

— Нет, не могу. Не могу. Да и… там же мать его, представляю, как посмотрит, или ещё набросится…

Меня усадили за стол.

— Водки? — приподнял бутылку похожий на японца гитарист Юха.

— Вина лучше… пока.

Почему-то страшно было пить, казалось, что рюмки хватит, чтобы стать совсем пьяным…

Юха налил портвейна, я беру стакан. Знаю, чувствую, что нужно что-то сказать, но слов совсем нет. Точнее — любые слова сейчас будут не теми… Вздыхаю и глотаю терпкую сладкую жидкость….

Пока ехали в автобусе, Оттыч рассказал, что Ванька задушился телефонным шнуром, сидя в кресле в своей комнате. Не повесился, а задушился… Вот так, сидя в кресле, среди знакомых, наверно, с рожденья вещей, тянуть телефонный шнур руками в разные стороны. Десять секунд, двадцать… И не испугаться, не передумать… Похороны завтра… Уже появилась легенда — перед смертью он разговаривал с любимой девушкой. Её и обвиняют: довела, дескать. И прозвище-ярлык ей пришлёпнули: Мышеловка.

На кухне Олег Шолин, Юха, ещё один гитарист, Жлобсон, барабанщик и оператор с телевидения Джин, Оттыч, заплаканный Лёша Полежаев, какие-то взрослые парни в дорогих костюмах, которые и купили столько выпивки…

— А где Анархист? — спрашиваю у Лены Монолог; без Анархиста, лучшего, наверное, Ванькиного друга, как-то жутко.

— Он домой пошёл. Был здесь всё время, недавно ушёл. У него дома неприятности.

Конечно, течёт разговор, постоянно то один человек, то другой вспоминает разные случаи, связанные с Мышом, звучат поздние раскаянья, что, мол, не понимали, не поддерживали его идеи, отмахнулись когда-то от его предложений сделать то-то, то-то… Кстати, при жизни Ваньку редко называли по имени, зато теперь не услышишь его погоняла — звучит только имя, да и то в основном уважительно: «Иван». И вообще — все сейчас друг к другу особенно внимательны и заботливы…

Юха кивает на бутылки на столе и вздыхает:

— Иван сейчас бы порадовался. Сколько пойла…

Появляется высокая, красивая женщина в дорогой шубе. Встречал её несколько раз на рок-концертах, на спектаклях в «Рампе», как зовут, не знаю. Очень напоминает ту, что пила с нами во время дня рождения Леннона — такого же склада… В руках пачка отксерокопированных фотографий Ваньки. Словно агитационные листовки, раздаёт их всем, кто сейчас в квартире. Я тоже беру, смотрю на расплывчатое изображение знакомого лица. Одутловатое, толстогубое, с широкими линиями бровей, волосы на копии стали чёрными сплошными волнами, будто нарисованные углём. Лишь глаза получились более-менее чётко. Задумчиво грустные, трезво, почти мудро, они в упор смотрят на меня… Да, у него глаза, как бы ни напивался, не менялись, всегда оставались трезвыми. Или это теперь так кажется?..

— Роман, — зовёт Лена Монолог, — можно тебя?

Отходим в сторону от людей. Лена объясняет, что любимая Ваньки хочет забрать у Анархиста его картины и просит сходить с ней, помочь. Добавляет:

— Извини, что тебя прошу, но сам видишь — все нервные, её винят… Давайте сходим втроём?

— Давайте сходим, — почти равнодушно (чувствую, что сегодня нужно сохранять равнодушие) пожимаю плечами. — Только Анархист вряд ли отдаст.

— Она утверждает, что Ваня их ей… как бы ей завещал. Да и они с Сергеем уже договорились.

Одеваемся. Лена даёт указания Шолину следить за ребёнком, смотреть, чтоб курили только в туалете, а то кухня уже прокоптилась, Витя кашляет. Шолин как-то виновато (или скорбно) кивает… На улице уже стемнело, улицы безлюдны, кое-где на газонах белеют клочки снега, на тротуарах — лёд. Я иду позади девушек, всё моё внимание направлено на то, чтоб не упасть.

По временам любимая Ваньки как-то испуганно оглядывается на меня, точно боится, что я сбегу. Я машинально улыбаюсь ей. Перенял эту привычку у Мыша — при встрече с ней взглядами озаряться улыбкой.

Картины стоят в прихожей, прислонённые к стене. Серёга Анархист в своём знаменитом халате, но сейчас смешной и жалкий, бормочет, наблюдая за тем, как мы их собираем, распределяем между собой:

— Я, где порвано было, заклеил. Осторожно, клей ещё не засох… Подрамники бы надо новые, но реек нет…

— Спасибо, — шепчет любимая девушка Ваньки, разглядывая свой портрет; он мало, впрочем, похож на оригинал, но зато яркий, по-мышовски романтический…

На обратном пути она решает сразу отнести картины к себе домой. Заодно предупредить, что ночевать будет не дома. Лена Монолог спешит к сыну, отдаёт свою часть груза нам. Кое-как, то и дело останавливаясь и перехватывая неудобную ношу, бредём в сторону автовокзала, где живёт Ванькина любовь. Идём почти тем же маршрутом, что две недели назад, когда нас выперли из салона «Челтыс»…

— А… а вот, — вдруг, заикаясь, как бы через силу произносит она, — их там… вскрывают?

Почему-то у меня появляется желание её помучить. Безжалостно уточняю:

— В морге?

— Да…

— Конечно.

— И череп… тоже?

— Естественно. Череп — в первую очередь. Экспертиза, причина смерти… Сейчас лежат его мозги где-нибудь в колбе, а потом в люк специальный выльют.

Девушка всхлипывает. Роняет одну картинку, пытается её поднять. Падают остальные. Пользуясь паузой, я закуриваю.

12

Вернувшись, застал у Монолог Александра Ковригина. Он был учеником Капелько, другом минусинских художников (Бондина, Решетникова, Терентьева, Тимошкина, Соскова), был близок к театру «Рампа», абаканскому рок-движению; Ваньку Бурковского он не раз называл человеком талантливым и жалел его, видя, как Ванька стремительно гибнет…

Сейчас он убеждал пойти проститься с другом:

— Нехорошо так. Нужно посидеть у гроба, помолчать, рядом с ним побыть. Прощения попросить нужно. Пойдёмте, не толпой, конечно, человека по три — четыре.

Ребята снова стали говорить про Ванькину мать: она и раньше всех отваживала от сына, будто предчувствовала, что от приятелей нечего ждать хорошего, а теперь — тем более. Теперь их наверняка и считает главными виноватыми, что с Ванькой так…

— Теперь уже всё, — отвечал Ковригин. — Теперь надо прощать…

Вместе с ним пошли Лёша Полежаев и я. Было страшно. Пока ехал в автобусе из Минусинска, сидел среди ребят, скорбя о Ваньке, слушал девичьи рыданья, носил по Абакану поломанные Ванькины картинки, всё-таки по-настоящему не верилось, что его действительно нет. Немного напоминало это то ли фильм, то ли сон, а теперь… Теперь реальность должна была вот-вот подтвердиться.

От дома Лены Монолог до дома Ваньки совсем рядом — перейти улицу, миновать маленький скверик с неисправным наверняка с давних пор фонтанчиком в виде вазы, и вот двухэтажное деревянное зданьице, что строили в сибирских городах в 30-е годы. Что-то между особнячком и бараком. На первом этаже квартира…

Мать Вани встретила нас сурово; она не плакала, была какой-то окаменелой. Молча указала на комнату, где стоял гроб… Возле гроба — пожилые мужчины и женщины. Наверное, родственники. Мы подошли. Лёша Полежаев тут же зарыдал и выбежал в коридор. Ковригин перекрестился, поклонился мёртвому. Я почему-то почти спокойно, с неприятным себе любопытством рассматривал лежащего в гробу.

Лицо сорокалетнего мужчины, в морщинах, буграх; толстые при жизни губы превратились в узкие синеватые полоски. Волосы, как он любил, зачёсаны назад. Рот неправдоподобно сжат, будто челюсти насильно соединили, стянули. Тело длинное, огромное, жёлтые руки сложены на груди. На горле, словно её и не пытались закрасить, узкая, но жирная фиолетовая линия… Нет, и здесь, возле гроба не верилось, что Ванька умер. Казалось, сейчас, ещё секунда, другая, и он откроет глаза, сядет, тряхнёт головой, как наутро после пьянки; сейчас-сейчас разожмёт губы и улыбнётся своей ясной, детской улыбкой… Не верилось, что человек, несколько дней назад чего-то хотящий, злящийся, веселящийся, о чём-то просивший, что-то читавший, дышавший, вдруг как-то запросто… Вот лежит уже не он…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: