И он очень быстро стал терять романтичность. Теперь, во время встреч, каких-то вечеринок, дней рождения, свадеб, он напивался в десять минут и валялся в углу, постанывая. Он уже редко загорался и ввязывался в спор, чаще сидел с кислым лицом (если не было выпивки) и смотрел в пространство. Чем-либо заниматься почти бросил. Газету «Шиз гада» не выпускал, не писал рассказики и статьи, картинки не красил… Вообще, он был счастлив при мне, кажется, один только раз от своей общественной деятельности. Это было весной 94-го года. Выставка под названием «Детский боевой рисунок». В ней принимали участие Сергей Гайноченко, Оттыч, Николай Мезенцев, Александр Оськин, я, может, кто-то ещё (уже трудно вспомнить). Ванька был главным организатором.
В бывшем Дворце пионеров нам выделили маленький зальчик, пришли известные абаканские художники во главе с Владимиром Феофановичем Капелько, телевизионщики, неформалы разных направлений. Ванька с увлечением выступал перед камерами, но говорил такую чушь, что её в эфир, конечно, не допустили. Но тогда, на выставке, он был необыкновенно активен, что-то говорил о новой живописи, очень радовался каждому зашедшему и угощал его водкой, строил планы… Это было несколько и смешно, и как-то трогательно, и вселяло в меня лично силы. Чувствовалась некая общность: вот несколько человек, выставивших свои полотна, рисунки, а вот публика, которая искренне симпатизирует…
Но таких выставок или концертов, или вообще каких-либо созидательных событий почти не происходило. С одной стороны, трудно было добиться разрешения, уговорить впустить в тот же бывший Дворец пионеров или в «Рампу», а с другой — мы всё-таки предпочитали сидеть в подъездах, рассуждать о литературе, живописи, музыке, чем пытаться что-то действительно делать.
Я часто приезжал в Абакан. Конечно, у меня были при себе какие-то (хотя бы на обратный билет) деньжата. Первым делом, с автовокзала я звонил Мышу. Приходить к нему домой было опасно — его мама, уже довольно пожилая женщина, отчаянно боролась за сына; она искала его по городу, по всем известным флэтам и подъездам, если он задерживался, она находила ему работу; как-то устроила его в санаторий, где лечили от алкоголизма, но откуда он быстро сбежал…
Дозвонившись до Ваньки или встретив его у пединститута, или у телецентра, где он обычно дежурил, в надежде на встречу с приятелями, мы покупали бутылку, другую и отправлялись искать место, где бы выпить и поговорить. На улице (даже в тёплое время года) пить было неуютно и опасно: милиция в Абакане была злая, да плюс к тому казачьи и какие-то чуть не десантские патрули бродили по тротуарам и дворам один за другим. Даже за пиво отправляли в вытрезвитель.
— Столько их развелось, — морщился Мышь, провожая очередной казачий наряд. — У меня удостоверение за номером сто сорок девять, а теперь, говорят, за десять тысяч перевалило. А бухим поймают — выпороть могут.
Я не верил.
— Тебя, конечно, вряд ли тронут, — продолжал он, — а меня запросто. Я же — казак.
Я смеялся:
— Казак Ванька Бурковский!..
Предпочтительнее всего было пить у какой-нибудь девушки: и делиться с третьим особо не надо (нормальная девушка пьёт всё-таки меньше нормального парня), и она что-нибудь даст закусить, да и просто приятнее в женском обществе. Девушки редко нас не пускали — Мыша они любили, но любили как-то как ребёнка или больного. Не как парня, короче говоря. И он, кажется, ко всем другим, кроме той, которую любил, был равнодушен, хотя вежлив и душевен… И вечера наши были похожи — напившись, мы шли к ней. Мышь твердил, что ему нужно увидеть её, сказать… Она приоткрывала дверь, видела пьяную, изо всех (из последних) сил улыбающуюся рожу Мыша, слышала его проникновенное заплетающимся языком: «Мы… мы на минуточку. Очень надо сказать… Можно?» И дверь захлопывалась. Мы шли куда-нибудь дальше по улицам, уже не боясь патрулей, горланили:
Или:
Я засыпал в итоге где-нибудь у Серёги Анархиста или у Оттыча, или в «Рампе», или у художника Александра Ковригина, а Мышь кое-как добирался домой. У него было правило — ночевать дома…
К сентябрю девяносто пятого года в наших жизнях произошёл какой-то перелом. И в Ванькиной, и в моей… (Да нет, этот перелом, как видно сегодня, касался вообще общества: смутные, страшные, но и романтические, свежие годы начала 90-х ушли в историю, люди приспосабливались к новой жизни, подростки взрослели, новая культура (контркультура) теряла свою прелесть и новизну; всё входило в определённую колею после нескольких лет бури, хаоса, растерянности и какого-никакого, но ощущения праздника — может быть, «праздника всеобщей беды»… Дни становились короче и пресней…)
Почти всё лето мы с Ванькой не виделись. Я помогал родителям выращивать на продажу овощи в деревне, потом с полмесяца жил в Кызыле (записывали альбом, ожидали большого рок-фолк-фестиваля, который так и не состоялся); вернувшись в Минусинск, я случайно узнал, что в училище культуры идёт добор юношей на отделение духовых инструментов и решил поучиться, овладеть нотной грамотой (в то время я был уверен, что всерьёз займусь музыкой)… Свои наезды в Абакан я возобновил только в начале сентября. Меня очень удивило, что и Мышь решил учиться — поступил в пединститут на трудовика.
— Надоело всё, — объяснил он, — надо искать что-то новое.
Он выглядел повзрослевшим, обзавёлся дорогим длиннополым пальто, но и что-то старческое всё сильнее ощущалось в нём. Лицо почти постоянно напряжённое, будто он никак не может вспомнить что-то очень важное, веки ещё более тяжёлые, глаза не то чтобы грустные, а словно бы уставшие смотреть. Радостная, открытая, часто чуть ли не изумлённая улыбка, которой он многих пленил и мгновенно располагал к себе, появлялась всё реже. Ходил ссутулившись, вжав шею в плечи; создавалось ощущение, что он от кого-то прячется…
В тот раз мы встретились прямо на улице, у фонтанчика, что перед республиканским телецентром.
— Говорят, Лёша Полежаев вернулся, — сообщил Мышь. — Пойдём к нему, послушаем, как там, в мире.
Мы купили бутылку «Русской» и пошли.
Лёша по полгода мотался по стране (году в девяносто седьмом, например, я встретил его на Арбате), и Ванька, кажется, никогда не покидавший границ Хакасии, любил слушать его рассказы о Новосибирске, Москве, Питере, листать привезённые Лёшей книги. По словам Лёши, все города были переполнены надёжными флэтами, везде жили интересные, деятельные люди, происходили один за другим концерты, выставки, сейшены…
— Да-а, — вздыхал Мышь, в очередной раз наполняя пластиковые стаканчики. — А у нас тут… — И зло шипел: — Бля-адь.
— Здесь кислая жизнь, — соглашался Лёша, — и что-то всё кислее, кислее. Сейчас отдышусь — и на зиму в Крым. Там вписки есть, пипл с Питера туда потянется.
— Дава-ай…
В подъезде у Лёши было удобное, обжитое место для такого рода времяпрепровождений — над последним, девятым, этажом, прикрытый шахтой лифта, находился закуток. Там стояли ящики из-под колы, были припрятаны стаканчики, вдоль стен выстроились шеренгой пустые бутылки, а стены разукрашены названиями всевозможных рок-групп, автографами торчавших здесь людей, всякими афоризмами, пацификами, знаками анархии, портретами прекрасных девушек и страшных панков с ирокезами… Мы сидели в этом закутке, курили, пили по глотку дешёвую водку, и почему-то никуда не хотелось идти, что-то делать, кого-то искать. Я чувствовал страшную усталость, Мышь, кажется, ещё большую… В один из тех сентябрьских дней он сказал, сказал почти шёпотом, будто сообщал тайну: