— Ваше превосходительство, — осмелился он наконец, — может, Кравцова... — и опять Бибиков не услышал его слова. Он еще глубже ушел в кресло и заговорил совершенно спокойным ровным голосом.

— Вот как указы пишутся: «свинцом, порохом и вечной вольностью». Как, по-твоему, кому они поверят — нам или Пугачеву? За вечную вольность пойдут или за присягу? А? Не знаешь? — он помотал головой. — Ну и я не знаю.

Он закрыл глаза и задумался. Секретарь сидел как на иголках, не смея сказать ни слова: его большие птичьи глаза сделались пустыми от испуга.

— Вот я, — заговорил Бибиков, — вот я проездом в Казань в одну избу зашел, пока лошадей перепрягали, — а там за столом один знакомый помещик сидит и с блюдечка чай кушает, в Петербурге мы с ним встречались. Я так и обомлел. Вы, спрашиваю, сударь, имярек, что здесь делаете? А он этак криво улыбнулся и говорит: как слухи прошли, что Пугачев здесь проходит, то мы и размыслили в чужую деревню укрыться, ибо, чаятельно, мы здесь меньше опасности подвергаемся, чем дома. Так как наши люди могли быть первыми нашими злодеями и врагами, а здешним мы — сторона, ничем мы им еще не нагрубили. Сидит и чай кушает. Здорово? — Он усмехнулся. — Так за кого же подлый народ пойдет? За императрицу или за Пугачева, как ты думаешь?

Секретарь молчал. Бибиков встал и провел рукой по воспаленному лицу.

— Впрочем, — сказал он совершенно ровным голосом, — непобедимое воинство ее величества своей упорностью и храбростью во всем свете довольную известность стяжало. Все измышления маловеров и недоброхотов не только презрению подлежат, но и в государственном порядке преследоваться будут. Войска знают свою присягу. Да и мы, сударь, долг свой помним. Как видно из реляций, наши верные войска повсеместно злодею великий урон наносят. Берите перо, сударь, и пишите. — Он запахнулся в халат и прошелся по комнате строгий, чинный и подобравшийся. — Пишите, — сказал он.

«Лейб-гвардии подпоручику Державину по секрету.

По известиям, дошедшим сюда, слышно, что жители города Самары при приближении злодейской сволочи со звоном и крестами выходили навстречу и, по занятии города теми злодеями, пели благодарный молебен».

Секретарь писал, бледный и трепещущий. Он еще не знал этих страшных подробностей.

«Когда город Самара от командированных войск паки занята будет и злодеи выгнаны, найти того города жителей, которые были первыми начальниками и уговорителями народа, навстречу злодеям со крестом и со звоном и через кого отправлен был благодарный молебен».

Секретарь едва поспевал за главнокомандующим.

«Некоторых для страха жестоко наказать плетьми, при собрании народа, приговаривая, что они против злодеев, — тут голос главнокомандующего слегка дрогнул, — должны пребывать в твердости и живота своего как верные подданные щадить не долженствуют».

Бибиков кончил диктовать в два часа ночи. Отпуская секретаря, он сказал ему бодрым и милостивым голосом:

— Все сие только для пущего страха и порядка делается. Наши гарнизоны успешно все приступы противника отбили и, чаятельно, в ближайшие дни великие чудеса миру покажут. Идите, сударь мой, и помните, что екатерининские орлы, — он поднял вверх палец, — рвутся в бой с врагом и уничтожают его повсеместно, где встречают.

После ухода секретаря Бибиков еще долго сидел в кресле, вздыхал, ворочался с места на место и дописывал письмо жене.

«Гарнизоны, — писал Бибиков, — никуда носа показать не смеют. Сидят по местам, как сурки, и только что рапорты страшные посылают...»

IX

На другой день Державин опять увидел главнокомандующего.

Изящный, молодцеватый, он стоял около колонны и, прижимая руки к груди, в чем-то убеждал высокого статного монаха, который стоял рядом. Бибиков был, видимо, очень в духе: он шутил, тонко улыбался, поводил плечами и, наклонясь всем корпусом к неподвижному монаху, жестикулировал маленькой белой ручкой с перламутровыми ногтями.

Монах слушал его, молчаливый и недоброжелательный.

Черное лицо его было нахмурено, быстрые маленькие глазки сердито сверкали из-под насупленных бровей.

В зале было много офицеров, и поэтому Державин тут же, на ходу, узнал содержание и смысл разговора.

Высокий монах был архимандритом и ректором семинарии. Он и раньше в своих сношениях с светскими властями отнюдь не отличался уступчивостью и голубиной кротостью, а теперь, после перенесения в Казань секретной комиссии, совсем сошел с ума. Еще до приезда главнокомандующего он успел самым решительным образом переругаться со всеми офицерами, с капитаном же Луниным, занявшим под комиссию большую часть семинарии и до отказа набившим ее секретными арестантами, он сразу стал на ножи. При первом же личном разговоре архимандрит назвал Лунина сквернавцем и нечистым духом, потом, топая ногой, пригрозил написать в Петербург и, наконец, решительно потребовал в течение суток очистить семинарию от всякой сволочи. Кого понимал ретивый монах под этим словом — секретных ли арестантов или членов комиссии, — понять трудно; вернее всего, тех и других вместе. Лунин, который получил от Бибикова твердое предписание везде, поелику сие возможным окажется, соблюдать обоюдную пользу и мир с гражданскими властями, наипаче же не чинить утеснений духовным персонам, сдался сразу; он рассыпался перед архимандритом в извинениях, обещал строжайше расследовать и наказать виновных, раза два — в начале и в конце разговора — пытался даже подойти под ручку, но на требование освободить семинарию вдруг ответил коротким и решительным отказом.

Тогда его преподобие впал в полное исступление.

Он обругал его еще, на этот раз сравнивая поведение членов комиссии с Мамаевым побоищем, сказал, что он, архимандрит, еще покажет ему, как надругиваться над святыней (за это время семинария, с ее облупленными стенами и провалившимся потолком, вдруг превратилась в сознании архимандрита в святыню), и ушел, хлопнув дверью и сообщив, что он идет сейчас же, чтоб припасть к ногам монархини и подать ей «вопль», после которого ему, Лунину, небо покажется с овчинку.

К монархине, впрочем, он не поехал и даже рапорта ей не послал, но по рукам офицеров вдруг стал распространяться список частного письма в Петербург, который преосвященный послал одному сиятельному лицу.

Доходило это письмо и до Державина. Оно было написано мастерски: короткими, резкими фразами, полными сладкого яда и смирения.

«На сих днях, — писал неистовый архимандрит, — прибыл сюда господин Лунин с канцелярией и командою для строжайшего по оренбургским делам следствия. Для помещения и содержания секретной комиссии занял он классы семинарии и тем нас немало утеснил, да чуть ли не совсем в скором времени выгонит: он не смотрит ни на какие привилегии и состояния».

Несколько поодаль от преосвященного стояли еще двое: секретарь с птичьими глазами — Державин вспомнил, что его зовут Бушуев, — и кряжистый крепкий старик с одинокой медалью на черном сюртуке.

Старик стоял, широко расставив ноги и всем телом опираясь на палку. Его белые, водянистые глаза были устремлены прямо в лицо главнокомандующего. Бибиков вдруг кончил говорить, милостиво кивнул головой монаху и, не ожидая возражений преосвященного, зашагал по залу. С разных сторон к нему кинулись Бушуев и старик с медалью на сюртуке, но он, не оборачиваясь, махнул рукой, и они остановились.

Бибиков шел прямо к Державину.

Он подошел к нему вплотную, взял его за плечо и, глубоко заглядывая в глаза, сказал вполголоса: «Вы отправляетесь в Самару, возьмите сейчас же в канцелярии бумаги и ступайте».

Державин почувствовал, как зашевелилась у него на спине кожа и заломило под ногтями. Вот, значит, как ему отплачивает главнокомандующий за его не в меру откровенный разговор. Из Самары он уже не вернется, его посылают на смерть. Не Маврина, не Лунина, не Бушуева, а именно его, Державина, так дерзко и смело упрекавшего главнокомандующего в бездействии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: