Она прошла уже шагов десять, а старший лейтенант все еще стоял, наблюдая за ней. Она оглянулась, что-то крикнула и пошла дальше, и складка на ее блузке равномерно качалась то слева направо, то справа налево, и все новые и новые полукруглые полосы травы валились под ноги, былинка к былинке, словно уложенные руками.
— А ну, держись! — сказал старший лейтенант и, поплевав на ладони, начал свой ряд.
Женя взвизгнула и пошла быстрей.
Тоня тоже принялась косить, стараясь не обращать внимания на идущих впереди. Но это не удавалось: то и дело она посматривала на старшего лейтенанта.
«А не хромает нисколько, — словно гордясь перед кем-то, думала Тоня, — срослась нога…»
Она вспомнила, как нашла его в лесу, раненого, и несла ночью в деревню. Он был тяжелый, с противогазом и винтовкой, очень тяжелый. Она тащила его на спине по лесу, а он цеплялся перебитой ногой за кусты и стонал. Было страшно. Рядом могли быть враги. А снег в эту ночь скрипел оглушительно, как неразношенные сапоги. Когда до деревни оставалось меньше километра, он стал ругаться.
— Тише, тише, что ты! — шептала Тоня. — Молчи, а то брошу.
А он все ругался — громко, отрывисто, нескладно… Каким-то чудом никого не встретив, она дотащила его до сарая, а потом сидела, прикладывая к его лбу то одну, то другую руку…
Старший лейтенант почти догнал Женю и крикнул:
— Шевелись быстрей! По пяткам полосну!
«Позабылся», — радостно подумала Тоня, но, спохватившись, что люди могут заметить ее радость, решила вовсе не смотреть вперед и принялась косить.
Она шла, упрямо глядя на отрывисто свистящее лезвие, мокрое от травяного сока и белого молока одуванчиков, и только тогда подняла глаза, когда Женя с потным, красиво-усталым лицом, проходя мимо, крикнула:
— Гляди, Тонька, нам покосу оставь! Полдничать!
Со всего поля тянулись к кустарнику колхозницы.
Рядом с бабкой уже сидела тетя Дуня и резала круглый каравай, прижав его к животу. Жучок поумневшими глазами смотрел на хлеб.
— Женька! — позвала тетя Дуня.
Дочь ее сняла ломоть с каравая.
— Военный!
Леонид тоже снял с каравая толстый, в два пальца, мягкий, в дырочках ломоть.
Женщины одна за другой усаживались в тени. Увидев матерей, ребятишки закапризничали. Откуда-то налетели мухи. Стало шумно. Все наперебой стали предлагать Леониду еду. Тетя Дуня почти насильно сунула ему в руки кружку.
— На-ка вот, отведай-ка, — говорила она, торопливо снимая платок с кринки. — У меня оно сладенькое.
И боясь, что кто-нибудь раньше ее нальет Леониду молока, нагнула кринку, и в кружку потянулась широкая белая струя со складкой посередине.
Леонид лежал, опершись локтем о землю. Женя подстелила ему платок и села рядом, играя березовым прутом. Он ел, макая в молоко хлеб, а Тоня смотрела, как чуть заметно двигаются его уши.
— Гроза с самого, почитай, утра грозится, да все не идет, — сказала тетя Дуня, поглядев на небо. — Вишь ты, сушь какая стоит.
Вдруг она вскочила и, опрокинув кринку, закричала:
— Змея-я!
Прежде чем Тоня сообразила, что надо делать, Женя перекатилась на бок, хлестнула прутом и, вытянувшись, схватила что-то левой рукой.
— Пусти, уязвит! — кричала тетя Дуня. — Не трогай, тебе говорят!
— Пускать нельзя, — сказала старая Степанида, — кому она путь перейдет, тому беда будет…
Женя встала, сжимая пальцами шею гадюки. Хлестнув серым, похожим на кнутовище телом, змея в два круга обвила Женину руку и застыла, мелко шевеля остреньким хвостиком.
Любопытная Маша поднесла к змеиной морде травинку. Гадюка смотрела в упор злющими глазами и сквозь закрытый рот выбрасывала черный, рогатинкой, язык.
— Ой, ты, окаянная! Да души ты ее! — сердилась тетя Дуня.
— Убивай, убивай, матушка, — твердила бабка Степанида. — Кто гадюку убьет, тому сорок грехов простится.
— Да у меня и нет столько, — улыбалась Женя. — Ну, чьи грехи на свою душу принимать? Твои, Федот Иванович?
— Куда там мои… На мои грехи удава не хватит… Лучше у молодых грехи сыми.
— Тогда у Тоньки. Сколько, Тонька, грехов?
— У меня их и вовсе нет, — ответила Тоня.
— Ну да, нету. На чужих мужиков заглядываешься, — это тебе не грех?
— А на кого она заглядывается? — спросил кто-то.
— Мы знаем, на кого! — и Женя косой отхватила гадюке голову.
Тоня почувствовала, что краснеет, и отвернулась. Но на ее счастье разговор этот оставили.
— Молодчина ты! — сказал Леонид Жене.
— А чего молодчина, — они на жаре разомлевают, еле ползают. Хватай за шею и все…
— Она у нас на всю деревню сорви-голова, — сказал Федот Иванович. — Прошлым летом сама немца привела. Да еще парашют, слышь, заставила его тащить. Да на работе она два раза нас обойдет да наперед всех запятую поставит.
— Это я и сам вижу. Плачут мои часы.
— Ты себе подсобницу возьми, — задорила Женя. — Вон Тоську возьми. Я вас обоих перекошу.
— Вы согласны? — обернулся Леонид к Тоне.
Она вся похолодела под его взглядом и смогла только переспросить: «Я?»
— Не бери ее, начальник! — крикнул Федот Иванович. — Гляди, я покажу, как она до обеда косила.
Он вскочил, нарочно неловко махнул два раза косой, потом уперся в косовище и застыл, глядя вперед так же, как Тоня смотрела вслед старшему лейтенанту, и состроил такую печальную гримасу, что все захохотали. Постояв так с минуту, он снова сделал два неловких взмаха и опять остановился, прислонившись к косовищу, словно убитый тяжелым горем. Он не замечал, что из-за пояса его торчала исподняя рубашка, и от этого было еще смешней.
— Вот как она сегодня косит! — сказал Федот Иванович, довольный тем, что развеселил народ.
— Полно тебе насмехаться попусту, — заметила ему тетя Дуня, — не хуже других Тоня работает. Это сегодня она чего-то не в себе.
Тоня упала на траву лицом, и ее плечи стали дергаться.
— Ты что? — спросила тетя Дуня.
Федот Иванович подошел к ней и смущенно сказал:
— Слышь, девка, за шутку не серчай, в обиду не вдавайся.
— Не лезь ты к ней, — позвала его тетя Дуня. — Она сама лучше успокоится. Пошли, бабы!
Колхозники отправились на луг.
У кустарника, на травке, замусоренной яичной скорлупой и клочками бумажек, осталась бабка с ребятами, лежащая в отдалении Тоня да пес, вываливший сухой язык.
— Ты уйди оттуда, касатка, — сказала бабка, — там змей лежит, как бы не было чего. Иди, здесь доплакивай. Змей хоть и без головы, а пока солнышко не зайдет, — живой.
— Чего они смеются около меня, бабушка? — Тоня поднялась. — Никогда не смеялись, а как свежий человек появился, так и начали насмехаться. Чего они меня перед ним позорят?
— А ты поплачь, поплачь, касатка. Иди сюда да поплачь. Это хорошо… — говорила бабка тихонько и ласково, и Тоня знала, что ничего-то она не слышит и не понимает. Но ей так захотелось рассказать о старшем лейтенанте, что она стала вспоминать вслух все по порядку.
— Я, бабушка, попалась оккупантам в Островках, — говорила Тоня. — Раз в марте месяце пошла я под вечер в лесок собрать хворосту. Вот пошла я за хворостом, а наши, слышно, уже близко стреляют. Собираю я хворост — слышу: кусты шумят. Напугалась я тогда страшно. Легла в снег, не шелыхаюсь. Лежу, а слышу — за кустами кто-то таится. Полежала я, полежала, надо, думаю, домой ползти, подальше от беды. И вдруг кто-то на меня сверху — хлоп, рот рукой зажал. А от руки махоркой пахнет. Перевернул он меня, белую хламиду с головы снял, и вижу: каска зеленая: «Батюшки, думаю, свой, стриженый!» А была я тогда оборванная, грязная. Это не потому, что нечего было надеть, кое-что у меня схоронено было, да так мы, все девки, извозившись, ходили, чтобы фашисты меньше приставали.
Вот стоит наш солдатик, глаза выпучивши, после еще двое подходят, и один из двух — вот этот, старший лейтенант. Подошли, подняли его на смех: «Хорошего, говорят, „языка“ поймал».