«Я вышел от него в упоении, — рассказывал Достоевский. — Я остановился на углу его дома, смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих. (А я был тогда страшный мечтатель.) „И неужели вправду я так велик“, — стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. О, не смейтесь, никогда потом я не думал, что я велик, но тогда — разве можно было это вынести! „О, я буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди! Вот где люди! Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как и они, пребуду „верен“! О, как я легкомыслен, и если б Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят, что эти литераторы горды, самолюбивы. Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, мы победим; о, к ним, с ними!“ Я это все думал, я припоминаю ту минуту в самой полной ясности. И никогда потом я не мог забыть ее. Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни».
«Двойник»
Лето 1845 года Достоевский проводил у брата в Ревеле. Как и год назад, бродили они вдвоем по узким ревельским улочкам. Михаил Михайлович все так же жаловался на скудность жалованья, скуку провинциальной жизни, читал свои стихи и отрывки из перевода Шиллерова «Дона Карлоса». И здесь, в сонном и неизменном Ревеле, Достоевский еще отчетливее ощущал, как разительно переменилась в короткое время собственная его судьба. Он точно поднялся на огромную высоту, точно смотрел теперь на мир откуда-то сверху — еще вчера никому неведомый офицеришка, каких тысячи, а теперь в глазах умнейших и просвещеннейших людей России — гордость и надежда отечественной литературы.
Он привез брату на прочтение рукопись «Бедных людей». Не уставая, пересказывал свои недавние беседы с Белинским, с которым в несколько недель сблизился и сдружился. Рассказывал и о новом своем романе, который только что начал — «Двойник, или Приключения господина Голядкина». Обещал, что новый роман будет еще лучше и, во всяком случае, куда оригинальнее «Бедных людей».
Михаил Михайлович гордился братом, глядел на него радостно и восхищенно. Он-то всегда знал, что Федор человек необыкновенный, он всегда верил в него и не только пятьюстами карепинскими рублями, но головою готов был поручиться, что Федор станет большим, знаменитым писателем. Михаил и сам, быть может, не подозревал, как всегдашняя эта его вера и всегдашнее стремление понять брата, разделить его мысли и облегчить его горести укрепляли и поддерживали Федора в трудные времена. Рядом с Михаилом Федор никогда не ощущал той страшной тоски, той заброшенности и сиротливости, что порою отравляли петербургскую его жизнь. И теперь, когда он вступил на новую дорогу, еще неизведанную и, конечно же — он прекрасно понимал это, — ох, какую нелегкую, Федор при встрече с братом и потом, при расставании с ним, испытывал чувства особенно нежные и тревожные.
«Драгоценнейший друг мой!.. — писал он Михаилу на другой же день по возвращении в столицу. — Привыкнув с вами и сжившись так, как будто бы я целый век уже вековал в Ревеле, мне Петербург и будущая жизнь петербургская показались такими страшными, безлюдными, безотрадными, и необходимость такою суровою, что если б моя жизнь прекратилась в эту минуту, то я, кажется, с радостию бы умер. Я, право, не преувеличиваю… Сегодня, проснувшись в восемь часов, я увидел перед собой моего человека. Порасспросил его. Все как было; по-старому. Квартира моя слегка подновлена. Григоровича и Некрасова нет еще в Петербурге, а известно лишь по слухам, что они явятся разве-разве к 15-му сентября, да и то сомнительно… Я отправился по делам и ровно ничего не сделал. Познакомился с журналами, поел кое-что, купил бумаги и перьев — да и кончено. К Белинскому не ходил. Намереваюсь завтра отправиться, а сегодня я страшно не в духе… Ах, брат, ты не поверишь, как бы я желал теперь хоть два часочка еще пожить вместе с вами. Что-то будет, что-то будет впереди? Я теперь настоящий Голядкин, которым я, между прочим, займусь завтра же… Голядкин выиграл от моего сплина. Родились две мысли и одно новое положение…»
Как всю прошлую зиму и весну он жил только печалями и заботами Макара Девушкина и Вареньки Доброселовой, так теперь изрядную часть собственного его существования составляли страдания безумного чиновника Якова Петровича Голядкина. Прозвание его произвел он от слова «голядка» — что значит «голь», «бедняк». И в одном из писем к брату прямо назвал своего «Двойника» исповедью. Нет, разумеется, не впрямую, а в форме иронической и причудливой, но и здесь он писал о себе. Он писал о том сокровенном, что таится в глубинах души всякого бедняка, — о мучительной робости, подозрительности, болезненной гордости, ежеминутно уязвляемой действительными и мнимыми обидами.
О, его господин Голядкин был горд, весьма и весьма горд! «Полуслов не люблю; мизерных двуличностей не жалую; клеветою и сплетней гнушаюсь. Маску надеваю лишь в маскарад, а не хожу с нею перед людьми каждодневно», — так говорил Яков Петрович Голядкин. Но притом он никого, решительно никого не задевал. Напротив, он всегда готов был уступить, он даже рад уступить — только чтобы не очень уж его самого-то прижимали, чтобы уж не совсем затирали в грязь, как поганую ветошку. А то ведь и он может обидеться — обидеться и… промолчать. Потому как нет у него другой защиты, кроме смирения. «Как увидят, что я ничего не протестую и совершенно смиряюсь, с смирением переношу, так и отступятся, сами отступятся, да еще первые отступятся». Он терпит, он сносит. Прощает все обиды. Держится до той самой минуты, пока толчками в спину выпроваживают его из дома Олсуфия Ивановича Берендеева… Тут уж он решительно не в силах терпеть. Тут уж он готов отвечать ударом на удар, готов пустить в ход интригу, со своей стороны вести подкоп и надеть маску. Да только поздно! Судьба господина Голядкина уже решена. «Дело сделано, кончено, решение скреплено и подписано…»
В одном из тихих петербургских закоулков, в самой что ни на есть обыкновенной чиновничьей прихожей случилось ничтожное и, на первый взгляд, даже забавное происшествие. А в душе бедняка разыгралась трагедия — да еще какая!..
Ненастной ноябрьской ночью бежит по пустынным столичным улицам господин Голядкин. С позором изгнанный из дома статского советника Олсуфия Ивановича Берендеева, потрясенный и убитый, не чуя под собою ног, бежит Яков Петрович от Измайловского моста к себе, в Шестилавочную улицу. Вооруженная ветром, дождем и мокрым снегом жестокая ночная непогода точно бы старается довершить дело врагов господина Голядкина, пронимая его до костей, залепляя ему глаза, продувая со всех сторон и сбивая с пути и с последнего толка… Человек самый обыкновенный, человек как и все, человек не хуже других, Голядкин вздумал было искать руки Клары Олсуфьевны, дочери статского советника Олсуфия Ивановича Берендеева. Увы, Голядкину предпочли некоего счастливого юношу — столько же делового, сколько и благонравного, который к тому же доводился племянником Андрею Филипповичу, начальнику отделения в том самом департаменте, где служил Голядкин. Яков Петрович не хотел сразу сдаться, Яков Петрович вздумал хоть тут-то, хоть раз в жизни постоять за себя! Что же? Его попросту и весьма неблагородно спустили с лестницы. И вот, гонимый стыдом и отчаянием, поспешая вдоль пустынных улиц, безмолвие которых нарушал лишь вой ветра, тоненький скрип фонарей да журчание и хлестание воды, стекавшей с крыш, крылечек, желобов и карнизов, в сумятице и мелькании ноябрьской вьюги и хмари Голядкин видит внезапно — кого бы вы думали? — самого себя! Самого господина Голядкина, совершенного своего двойника!.. Мутится бедный ум его, раздваивается сознание. Темные силы собственной души воплощаются для Голядкина в фигуре двойника. И вот этот-то второй господин Голядкин, господин Голядкин-младший в больном воображении Голядкина-старшего точно бы в самой действительности принимается отчаянно интриговать, изворачиваться, подличать, вести подкоп и надевать маску. Он мучает, теснит и, наконец, вовсе вытесняет Голядкина из жизни — в сумасшедший дом…