У себя на родине, на Украине, Шидловский был влюблен в девушку. Девушка вышла за другого, и это заставило молодого человека бежать в Петербург и искать здесь забвенья. Но ни время, ни перемена места не охладили его страсти. «Взглянуть на него: это мученик! Он иссох; щеки впали; влажные глаза его были сухи и пламенны; духовная красота его лица возвысилась с упадком физической. — Он страдал! тяжко страдал! Боже мой, как любит он какую-то девушку (Mari, кажется)… Без этой любви он не был бы чистым, возвышенным, бескорыстным жрецом поэзии…» — делился Федор с Михаилом.
Федору казалось, что перед ним оживший герой Шекспира или Шиллера — благородный и пламенный. «Часто мы с ним просиживали целые вечера, толкуя Бог знает о чем! О, какая откровенная чистая душа!»
Чтение стихов и беседы, красноречивые излияния Ивана Николаевича, который поверял юноше свои сомнения и раздумья, свое стремление к высокому, облагораживающему душу. Федор ловил каждое слово. Он упорно искал свою дорогу в жизни, много думал о будущем, отнюдь не считая карьеру военного инженера пределом желаний.
Речи Ивана Николаевича волновали, будоражили, рождали гордые мысли…
«Прошлую зиму я был в каком-то восторженном состоянии. Знакомство с Шидловским подарило меня столькими часами лучшей жизни…» Они расстались осенью. Федор вернулся из лагерей. «В последнее свидание мы гуляли в Екатерингофе. О, как провели мы этот вечер! вспоминали нашу зимнюю жизнь, когда мы разговаривали о Гомере, Шекспире, Шиллере, Гофмане, о котором столько мы говорили, столько читали. Мы говорили с ним о нас самих, о прошлой жизни, о будущем… Эта дружба так много принесла мне и горя и наслажденья!»
Шидловский вскоре уехал, скрылся из Петербурга, но знакомство с ним оставило в душе Федора неизгладимый след. Пройдут годы и знаменитый писатель Федор Достоевский попросит своего биографа: «Непременно упомяните в вашей статье о Шидловском, нужды нет, что его никто не знает, и что он не оставил после себя литературного имени, ради Бога, голубчик, упомяните, это был большой для меня человек, и стоит он того, чтобы имя его не пропало».
Смерть отца
Второй переходный экзамен сдавали в мае 1839 года. На этот раз все сошло благополучно, и Федор переведен был в следующий класс. Его усердие оценили. «Теперь многие из тех преподающих, которые не благоволили ко мне прошлого года, расположены ко мне как не надо лучше. Да и вообще я не могу жаловаться на начальство. Я помню свои обязанности, а оно ко мне довольно справедливо. Но когда-то я развяжусь со всем этим».
После экзамена и майского парада предстояло выступить в лагеря и приходилось обращаться к отцу за помощью. «Милый, добрый Родитель мой! Неужели Вы можете думать, что сын Ваш, прося от Вас денежной помощи, просит у Вас лишнего… Любезный папенька, вспомните, что я служу в полном смысле слова. Волей или неволей, а я должен сообразоваться вполне с уставами моего теперешнего общества. К чему же делать исключение собою? Подобные исключения подвергают иногда ужасным неприятностям».
Чем старше становился Федор, тем сильнее чувствовал уколы самолюбия от своего неравенства с богатыми товарищами. Они бросали в лагерях сотни, а он не мог иметь даже собственного чаю, довольствуясь казенным два раза в день. Ему хотелось приобрести лишнюю пару сапог, сундук для книг, а это требовало денег.
У других есть, а у него нету. Мучительное унижение. Это навсегда запомнилось. Недаром через несколько лет в своем первом романе «Бедные люди» молодой писатель Достоевский скажет устами Макара Девушкина: «Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно; здесь все народ достаточный, так и стыдно. Ради чужих и пьешь… для вида, для тона».
Нелегко было Федору просить денег у отца. Тот давал неохотно. Да и не с чего было. Сам не знал, как вывернуться. Писал сыну: «Любезный друг Феденька! Два письма в одном конверте я получил от тебя в прошедшую почту; а теперь, не теряя времени, спешу тебе отвечать. Пишешь ты, что терпишь и в лагерях будешь терпеть нужду в самых необходимейших вещах, как-то: в чае, сапогах и т. п., и даже изъявляешь на ближних твоих неудовольствие, в коем разряде без сомнения и я состою, в том, что они тебя забывают. Как ты несправедлив ко мне в сем отношении!..
Вспомни, что я писал третьего года к вам обоим, что урожай хлеба дурной, прошлого года писал тоже, что озимого хлеба совсем ничего не уродилось. Теперь пишу тебе, что за нынешним летом последует решительное и конечное расстройство нашего состояния. Представь себе зиму, продолжавшуюся почти 8 месяцев, представь, что по дурным нашим полям мы и в хорошие годы всегда покупали не только сено, но и солому, то кольми паче теперь для спасения скота я должен был на сено и солому употребить от 500 до 600 руб. Снег лежал до мая месяца, следовательно, кормить скот чем-нибудь надобно было. Крыши все обнажены для корму. Но это ничто в сравнении с настоящим бедствием. С начала весны и до сих пор ни одной капли дождя, ни одной росы. Жара, ветры ужасные все погубили. Озимые поля черны, как будто и не были сеяны; много нив перепахано и засеяно овсом, но это по-видимому не поможет, ибо от сильной засухи, хотя уже конец мая, но всходов еще не видно. Это угрожает не только разорением, но и совершенным голодом!»
Склонный к преувеличениям, обычно видевший все в черном свете, Михаил Андреевич на этот раз ничего не преувеличивал и не усугублял. Положение в его маленьком именьице было критическое. Даже у опытного хозяина опустились бы руки, а он, человек городской, непривычный, мало сведущий в сельском хозяйстве, не знал, с чего начать, как избыть беду.
Выйдя в отставку, недавний штаб-лекарь забрал двух младших детей и поселился в деревне. Деревня встретила его неприветливо. Одно дело было наезжать сюда ненадолго в отпуск, когда здесь хозяйничала покойная жена, поесть клубники, побродить по полям, пройти по деревне, важно кивая на поклоны мужиков, и уехать в Москву. И совсем другое — засесть здесь безвыездно, и в унылые октябрьские дожди, и в декабрьские морозы, и в весеннюю распутицу, совершенно одному, оторванному от привычных занятий, помышляя лишь о нищих мужиках, недружелюбных соседях, неурожайных полях, неустроенном, требующем постоянной заботы хозяйстве.
При жизни жены Даровое и Чермошня — вторая их деревенька — представлялись Михаилу Андреевичу совсем в ином свете. Жена, с ее легким характером, умела все как-то сглаживать. Она никогда не унывала. Мужикам весною нечем было сеять — делилась с ними. «Чермошенским беднягам я поделила овса, остального после посева в Чермошне». Крестьяне ее любили: «Меня приняли дворовые и крестьяне радушно и ласково». А его… Не умеет он с ними. Своих забот через край, да и характер не тот, не любитель он нежностей.
Чужой и враждебной обернулась ему деревня. И тоскливой до жути — хоть волком вой. В отличие от Москвы, где каждый день был заполнен, здесь появилось много пустого времени для бесплодных размышлений, невеселых горьких мыслей. Жизнь не удалась, обманула его, объехала на кривой. Карьера не удалась, семейная жизнь рухнула — в тридцать семь лет унесла Машеньку злая чахотка. И с имением он просчитался. Хотел выйти в помещики, обеспечить семью, иметь на старости лет свой спокойный угол. Все малые свои сбережения, да еще занятые деньги вложил в эти деревушки. И вот… От тоски и заброшенности, от страха перед будущим пристрастился Михаил Андреевич к вину и стал употреблять его в неумеренном количестве.
В начале июня 1839 года случилось непоправимое. Будучи в поле и наблюдая за тем, как крестьяне возят навоз, Михаил Андреевич внезапно упал и больше не поднимался. Вызванный из ближайшего уездного городка Зарайска медико-хирург Шенрок определил — скоропостижная смерть от апоплексического удара. Из Каширинского уезда, к которому было приписано имение, приехало «временное отделение» земского суда, и уездный лекарь подтвердил заключение, данное Шенроком: апоплексический удар.