София-Дева сердцем восскорбела
О бытии — и в тишине была.
И роза грез о мире расцвела
И утренняя даль заголубела.
В покрове белом медленно ждала,
Раскидывая в бесконечность очи,
И медленно, среди глубокой ночи,
Невестою в ладье луны плыла,
Премудрая! О Боге не молчала.
Ты вопрошала и взывала в тень.
И было утро. И за утром — день,
День первый, день творенья, день начала.
Ученики! Отныне воззову
Не львиным рыком к алтарям веселий:
Я, прокаженный, вышел из купели
Мирам вещать последнюю главу.
И слушайте, земные племена,
Все слушайте: я провозвестник Отчий:
Еще не умер в человеке зодчий,
Но храм в огне и рушится стена.
Быть может, в старости увидишь ты закат
И вспомнишь тесное чужое небо,
Каштаны вдоль бульваров, зимний сад,
Глоток воды, сухую корку хлеба,
Любовь, которой не было всерьез —
(— Изгнанника печальные приметы), —
И вдруг, — как дождь, как миллионы роз,
Как чудо роз святой Елизаветы…
Чугун, гранит. Реки глухие воды.
Конец столетья, гордый пустоцвет.
Шум сборищ, воздух споров и свободы,
Закат, еще похожий на рассвет —
Империи расцвет и увяданье,
Осенний дождь, туман и мокрый снег,
Тоска, безвыходность и состраданье —
Серебряный, и все ж великий, век.
Мы научились принимать без позы
И свет и мрак. Увы, узнали мы
Арктические белые морозы
И жаркие объятия Москвы.
Листок неведомый, листок кленовый
Вновь сорван с ветки, буря мчит его
Вдаль, в холод, в дождь, к брегам чужбины новой
Для смутного призванья своего.
Но здесь цветут блаженною весною
Каштаны вдоль бульваров, и закат
Над городской разрушенной стеною
Прекраснее былого во сто крат.
Вслед обреченной гибели Европе
Заря встает и утро свежесть льет,
И не умея думать о потопе,
Офелия, безумная, поет,
Бредет, с полузакрытыми глазами,
Над омутом… И, стоя на краю,
С отчаяньем, восторгом и слезами
Я гибель и Офелию пою.
Сияющий огнями над Невой,
Смятенный город — ропот, плач, волненье,
Двух черных троек топот роковой
О, эти дни, которым нет забвенья!
Фельдъегерь бешено кричит во тьму
На ямщика — усталость, холод, злоба
Мертвец в гробу колотится: ему
По росту не успели сделать гроба…
И этот стук, России смертный грех,
На Вас, на детях ваших и на всех.
Воскресный день, сырой и душный
Что делать мне? Везде тоска,
Свинцово-серый свод воздушный,
Деревья, люди, облака —
Весь мир, как будто поневоле,
Томится в скучном полусне.
Поехать в лес? Поехать в поле?
Теперь все безразлично мне.
Еще недавно так шумели
Витии наши обо всем,
Еще недавно «к светлой цели»
Казалось нам, что мы идем,
Что мы «горим», что вправду «пишем»,
Что «дело нас в России ждет»,
Что «воздухом мы вольным дышим»,
Что мы «в послании» — и вот
Лишь скудное чужое небо,
Чужая чахлая трава
И, словно камень вместо хлеба,
Слова, газетные слова.
Я верил в тайное сближенье
Сердец, испытанных в беде,
Я думал — горнее служенье
Дано изгнаннику везде.
Но верность — высшая свобода,
Изменой верных смущена.
— Бессонной ночью, до восхода…
Паденье до конца, до дна.
Лишь пена, что в песке прибрежном
Кипит, несомая волной,
Лишь горы, что виденьем снежным
Вдали стоят передо мной…