— Вставай! Раз, два! И садись на кобылу, — и тут я испустил обычный вопль: — Маша! Маша!
Кобыла трусила шагах в двадцати. Тальников вокруг не видать. А нам — разморенным и усталым — с этой ведьмой о четырех ногах без кустов не справиться.
Я тащу Машу за повод. Яшка плетется за мной.
Печет вовсю. Иссохшиеся губы слиплись, у обоих кровоточат. И снова степь, степь, степь плывет перед глазами, и минутами мерещится она мне желтым байковым одеялом, которым накрывали меня во время недавней болезни.
Солнце нещадно поливает задохнувшуюся в жаре степь. Солнце стало для нас чем-то живым. По утрам, выкатываясь веселым малиновым шаром, оно доброе и согревающее. Степь по утрам румяная в его лучах. Стоят столбиками у своих нор суслики, уставившись на восходящее солнце. Медлительные беркуты не спешат забраться в прохладную высь. Они мирно, размахивая коричневыми, в белых стрелах крыльями, полетывают над степью, медля расстаться с землей. Снуют кобчики, пугая птах разбойничьим посвистом тонких крыльев.
Но вот солнце забирается все выше, выше. Оно тычет в глаза лучами, слепит. Солнечные лучи гуще, плотнее, теперь они жгут. Птицы жмутся в скупую тень кустов, изредка какая-нибудь пичуга подает голос — вяло и неохотно. Редкий зверек в такую жару высунется из норы. Воздух текуч и зыбок. Марево искажает горизонт.
Но вот день идет к концу, и солнце ложится, остывая, на палевые спины отрогов и добродушно выглядывает оттуда оранжевым зрачком. И вдруг закричат тупокрылые и несуразные птицы — чибисы. Откуда они взялись? Примостившись на хлипкой веточке тальника, посвистывает одинокая пичужка. Степь погружается в сумрак и прохладу.
Пробую облизать шершавые, потрескавшиеся губы. Язык липнет к ним — как липнет зимой к накаленному морозом железу, когда по дурости вздумаешь его лизнуть.
Ноги словно не твои. Так бывает во сне. Хочешь бежать, а ноги непослушны.
Чувствуешь себя как на сковородке, и не видать конца этому пеклу. Хоть бы кустик! Хоть какой-нибудь кустишко…
День в разгаре. Яшка совсем раскис. Он ковыляет где-то позади. Я останавливаюсь, поджидаю его. Кобыла тычется мордой мне в спину и замирает, низко опустив голову и расставив ноги. Подходит Яшка, поднимает на меня мутные глаза, отирает рукавом пот с распаренного лица и молча садится на землю.
Дело плохо. Надо идти вперед, искать тень и воду.
— Вставай, — толкаю его.
Он мотает головой — дескать, больше не могу. С Яшкиной шеи свисает на шнурке до смешного бесполезный сейчас свисток. Яшка равнодушно уставился в землю, прикрывшись от солнца кепкой, и для него сейчас хоть трава не расти!
Я присаживаюсь рядом и злым голосом говорю Маше:
— Только и забот нам, что волочить тебя за собой, дармоедку! — Потом говорю Яшке: — Помнишь, у индейца с Огненной Земли «В детях капитана Гранта» был конь? Стоит индейцу свистнуть, конь тут как тут. Если и нам Машу так приучить?
В Яшкиных глазах оживление. Он смотрит на задремавшую кабылу. Я поднимаюсь, волоку Машу на десять шагов в сторону и оттуда командую:
— Свисти!
Яшка свистит. Я подтаскиваю упирающуюся Машу вплотную к нему и сую ей черствый кусок хлеба.
Яшка сердито говорит мне:
— Не так! Не умеешь! Я вот Жулика быстро научил. Помнишь?
Я киваю. Я помню, что пес Жулик так и остался дурак дураком, но соглашаюсь с Яшкой и отдаю ему повод. Яшка тычет меня в спину и сердится:
— Отойди! Дальше! Дальше! Теперь свисти. Да сильнее же!
Я и сам не рад своей затее.
Если бы я не отобрал у Яшки рюкзак, он скормил бы кобыле весь наш хлеб. Теперь Яшка ожил, и я командую:
— Айда!
И снова шаги, шаги. Яшка плетется позади. Непонятно, откуда у меня берутся силы переставлять ноги…
И вдруг дикий вопль Яшки:
— Сазда! Ура! Димка-а, Сазда!
Мы до рези щурим глаза, всматриваясь в марево. Сквозь мутный текучий воздух вдали маячат минареты осокорей. За эти желтые душные дни я стосковался по людям, по зелени, по воде. Мы побежали. Так бегут только к матери. Маша, оробевшая от наших хриплых вскриков, трусила следом.
Зеленый костер пылал в степи ярко и радостно. Выскочили на малоезженую дорогу. Откуда она здесь? А-а, до нее ли сейчас!
Мы ворвались сквозь свежо шелестевшие ветки в сырую тень, в тополиный дух, повалились на землю — на-черную влажную землю, не рыжую и горячую, как там, за спиной, на землю с мягкими запахами лиственного тлена.
И заснули. Тут же заснули!
— А-а!
Я открыл глаза. Рядом, раскинув руки, мычал во сне Яшка. Над нами стоял высокий дядя в брюках с закатанными штанами, в голубой застиранной майке. В одной руке он держал лопату, в другой — повод.
— Кобыла-то ваша? Чего скотину распускаете?
Я растолкал Яшку. Мы растирали розовые отметины на своих щеках от устилавших землю мелких черненьких сучков и разглядывали дядьку. Он был остроносый, с впалыми щеками, загорелый, в очках и глядел на нас сердито.
Дядька сказал, что Машу он обнаружил возле арыка, где она жевала саженцы.
— Вы из совхоза? — спросил он.
— Нет. Из поселка.
Дядька уважительно помолчал. Потом качнул головой в сторону глухо бормотавшего движка.
— Айда ко мне в гости, ребята!
Я подтолкнул Яшку — дескать, неужели не догадываешься? Ведь это Ивашев. Знаменитый Ивашев!
Отец однажды привез мне десяток яблок из степи. Он рассказал о саде, выращенном там, в степи, и в саду том были яблоки, вишни, крыжовник, малина. Чего там только не было!
Тесно посаженные карагачи сплетались в решетчатый плетень и не пускали солнце на дорогу. Отсюда, из прохлады, из сумрака, степь — ярко-желтая, налитая до краев сухим зноем — видится, как из окна дома, укрывшего тебя.
Вышли к арыку. Арык в густой тени — обсажен акацией. За поворотом открылась глинистая, накаленная солнцем площадка, где стояла казахская арба. Возле арбы два бурых быка жевали несвежую траву, брошенную охапкой у колес. Из дверей саманной хатки тянуло прохладной сыростью.
— Ну, чего у порога встали? Я тут один живу. Не стесняйтесь, — сказал Ивашев.
Он устало потер поясницу, нагнулся к шкафчику, достал хлеб и десяток помидоров, налил две пол-литровые банки молока. Мы бросились к бачку с водой, стоявшему на табурете в полутемных сенях.
Теплая вода пахла жестью. Я сытыми глотками тянул ее из эмалированной кружки. В животе образовывалась приятная тяжесть. Яшка наклонил бачок, почерпывая пятую кружку, бачок мягко опрокинулся на свой жестяной бок и неслышно выплеснул воду на черный, политый для прохлады пол. Дядька только и сказал:
— Ладно, чего уж там… Садитесь ешьте, ребята.
Я подцепил бачок пальцем за дужку и, шугнув брехливую собачонку, пошел к движку.
Эти дни, проведенные в зное и жажде, бесконечные, выматывавшие шаги вспоминались сейчас, как сон. Я долго сидел над арыком под тенистой акацией и смотрел на воду. Чуть шевелились, перекатываясь, желтые песчинки на дне. Плыла соринка — так, соломинка какая-то. Я ее выловил. Это было очень приятно. Мне казалось, ничего нет чудеснее этой тенистой страны — питомника. Я вскочил, я едва не бросился назад, к землянке, — так мне хотелось сказать что-то очень хорошее этому сутулому, неразговорчивому дядьке за то, что он вырастил в степи сад.
За стеной колючей серебристой джиды я натолкнулся на Ивашева. Он нес охапку зеленых стеблей с сухими комышками земли на корнях.
— И это вы все один сажаете? Растите?
— Нас тут десять семей! А к движку тут ближе подойти.
— А где остальные рабочие?
— Делом занимаются! Осенью к нам приедут из степных колхозов и совхозов за саженцами. Наш питомник в районе пока единственный. Вот как! — добавил Ивашев, поднимая с земли мотыгу. — А ты иди спи. Я к дубкам. Это не близко. — Он усмехнулся. — Хорошо здесь? Вот побывал бы ты у нас на Урале… Я ведь сам оттуда… Леса, тишь… Благодать… Кедрач такой стеной стоит, что гордость за него берет, как взглянешь. А опять же в березняк зайдешь — и не выманить тебя оттуда. Ягода всякая… Слыхал, есть такая ягода брусника? В бору под осень ее — как половик красный под ногами расстелен. Ступать жалко… А по утрам какая благодать! Выйдешь на крыльцо, а лес звенит… Перещелк птичий. Синица, знаешь, как свистит? Фыо-фью-юу… У нас их «пин-пин-тарара» зовут. Несерьезная птица. А вот зимой в лесу щегол на березе устроится и такую трель выведет — замрешь. Велика ли пичужка — чечетка? Незаметная. Вроде воробья. Только голова красным покрашена. А певунья, певунья! Снегири на елках. Лапа у елки густая, в снегу. А на ней — красавец, грузный, важный, грудь красная… Их жуланами еще зовут.