Что касается Эразма Дарвина, тот, как выяснилось позднее, неповинен в нелепице. Чарлз, вступившись за честь деда, написал Фабру.
«Уверен, — говорится в письме, — что вы не допустите несправедливости даже по отношению к насекомому, не говоря уж о человеке… Какой-то переводчик ввел вас в заблуждение, ибо мой дед — Эразм Дарвин — утверждает („Zoonomia“, т. I, стр. 183, 1794), что крылья крупной мухи отрывала именно оса (guêpe). Нисколько не сомневаюсь, что, как вы правильно утверждаете, крылья отрывают большей частью инстинктивно; но в случае, описанном моим дедом, оса, оторвав конечности тела, поднялась в воздух и была опрокинута ветром; затем она опустилась на землю и оторвала крылья. Должен согласиться с Пьером Губером, что насекомые наделены в какой-то мере рассудком. Надеюсь, что в следующем издании своей книги вы частично измените место о моем деде».
Фабр, конечно, сделал такое исправление. Но все же, сколько ему приходилось сталкиваться с неправомерно обобщенными случайностями, промахами наблюдения, неточностями перевода, односторонними заключениями! Ошибки эти не удивительны. Наука о поведении животных совсем молода, объект труден и скрытен, требует долгих наблюдений и тщательных опытов. Как же может Жан-Анри, который до всего в познании доходил собственным поиском, доверять тут кому бы то ни было больше, чем самому себе?
Встреча с Пастером, направленным в Прованс министром сельского хозяйства, неожиданно укрепила Фабра в его позиции.
— Я ничего в этом не смыслю, — взмолился Пастер, узнав, что ему поручено изыскать меры борьбы с болезнями шелкопряда.
— Тем лучше, у вас не будет никаких мыслей, кроме тех, какие вам подскажет собственная голова, — успокаивал своего ученика академик Жан-Батист Дюма, — а это часто бывает на пользу делу!
Все же Пастер успел до выезда проштудировать томик Катрфажа — наиболее полное сочинение о шелководстве. Однако он не нашел в книге ничего, что помогло бы ему понять, откуда появляется на червях неумолимая пебрина, которая в короткий срок извела один из самых богатых промыслов Южной Франции.
Приехав в Авиньон, Пастер обратился к Фабру. Химик пришел к преподавателю химии, уже известному энтомологу.
— Не могли бы вы раздобыть для меня коконы шелкопряда? — попросил Пастер.
— С удовольствием. В двух шагах отсюда живет человек, который выкармливает гусениц. Подождите, сейчас принесу.
Фабр возвращается с пригоршней коконов. Пастер берет один, рассматривает, потом трясет возле уха.
— Э, да там что-то стучит.
— Конечно, — конфузится Фабр, — там куколка.
— Да, да! — задумчиво повторяет Пастер, вертя кокон в руках.
Фабру не верится, что столь простые вещи могут быть в новинку для ученого.
Но Пастер и сам не скрывал, что отправился гасить огонь, не только не имея в запасе пожарных насосов, но и не представляя себе, что горит.
В первых же строках предисловия к отчету об изучении болезней шелкопряда он говорит: «Мне следовало бы начать эту работу с извинения, что я ее предпринял. Я был столь мало подготовлен к исследованию этого предмета, что, когда в 1865 году министр сельского хозяйства поручил мне заняться болезнями, истребляющими шелковичных червей, мне еще никогда не представлялся случай увидеть это ценное насекомое».
Ничего не знать о насекомом, которое призван спасти, и все-таки спасти его, — раздумывал Фабр над отчетом Пастера. — Подобно античному атлету, выйти на арену голым… Значит, и так можно сражаться, и так можно восходить на большие высоты? Есть от чего прийти в изумление. Есть от чего прийти в восторг!
Пастер занимался тогда также и вином. Сейчас пастеризация применяется очень широко. В те годы ученый еще только искал этот способ. Закончив разговор о шелкопряде, он попросил Фабра показать его винный погреб.
Какой француз на юге садится за стол без кружки вина? Им запивают соленый сыр, жаркое, фрукты. Когда этого не хватает, в вино макают черствый хлеб. Однако Фабр готовил вино сам, заставляя бродить выжимки с кислыми яблоками и горстью сахара.
«Мой погреб! — вспоминал Фабр. — Показать ему мой винный погреб! А может, подвалы, бочки и запыленные бутылки с этикетками, обозначающими год урожая и местность, где произрастает лоза? Мой погреб!»
Пастер, однако, настаивал, и хозяин отвел его в кухню: на стуле с изодранным соломенным сиденьем красовалась пузатая глиняная посудина литров на двенадцать.
— Мой погреб, вот он, милостивый государь!
— Это ваш погреб?!
— Вот именно!
— И все?!
— Представьте!
Фабр подумал, что посетителю, видно, не знаком голод — блюдо с острой приправой, которое в Провансе называют «бешеной коровой».
Конечно, «погреб» Фабра ничего не мог сообщить Пастеру о ферментах и их влиянии на качество вина. Зато Фабр почувствовал здесь другое: от проницательного взора знаменитого борца с бактериями определенно ускользнул губительнейший микроб, царивший в доме, — микроб нищеты.
В рассказе Фабра об этом эпизоде слышится горечь. Увлеченный своей миссией и своими мыслями, Пастер, не желая того, коснулся больного места, ударил по самолюбию хозяина, ранил его небрежностью.
Видимо, Фабр не совсем без основания бросил Пастеру укор, что тот не увидел микроба нищеты.
От проницательного взора энтомолога скрытыми оказались все учение о стерилизации, вся микробиология в прямом смысле этого слова, бескрайний мир существ, который могущественно влияет и на жизнь насекомых.
Несмотря на прививку против оспы, болезнь задела Жана-Анри, и теперь, когда речь заходит об искусственном иммунитете, он, ссылаясь на личный опыт, высказывал свои сомнения. После того как и дочь, несмотря на прививку, переболела оспой, скепсис Фабра окреп, распространился и на другие области науки о невидимом.
Фабр находил, что Пастер, с ходу вторгшийся в сферу энтомологии, вышел на арену, вступил в сражение голым. Но авиньонский натуралист не подозревал о подлинном научном оснащении своего гостя.
То было не только настроение, не просто чудачество. Здесь в отношении к Пастеру мы снова сталкиваемся с чертой, обнаруживающей одновременно и силу и слабость Фабра.
И вот, до конца жизни не забывая о перевороте, произведенном в шелководном промысле открытием простых и безотказных средств предупреждения болезней шелкопряда, Фабр, восхищаясь победой, перечеркнул для себя победителя, отказался в дальнейшем даже знакомиться с работами ученого, посетившего его когда-то в Авиньоне.
Но и Пастер нигде и никак не вспомнил об авиньонском энтомологе, прошел мимо него, как если б то был все еще продавец лимонов на ярмарке.
Первая встреча их стала и последней.
А ведь у них было так много общего! Оба неутомимые труженики, разносторонние искатели. Оба жили наукой, отдавали ей все силы ума и воли, оба умели видеть и утверждать новое. Не Моцарт и Сальери, но два Моцарта.
Сейчас, отдаленные от обоих, можно сказать, целым веком, мы понимаем: благодаря им в культурный обиход человечества вошли представления о двух новых мирах — мире микробов и мире насекомых. Не случайно имена обоих известны сейчас грамотным людям всех пяти континентов.
…Два биолога, свидевшись, не поняли друг друга и холодно разошлись, а первая же встреча Фабра с английским философом и публицистом Миллем стала началом их живого многолетнего взаимного интереса и дружбы.
Имя Джона Стюарта Милля стоит в одном ряду с именами Смита и Рикардо — классиков буржуазной политической экономии. Однако в то время, о котором мы рассказываем, важного, даже чопорного с виду англичанина в Авиньоне знали не столько по сочинениям, сколько по драме, заставившей его бросить родину и поселиться на юге Франции.
Этого «апостола рационализма», как называли Милля, привела в Прованс любовь. История его романа исследована, о ней существуют монографии.
Миллю исполнилось 25 лет, а Гарриет — 23, когда они познакомились. Гарриет была замужем. Молодые люди подружились, и это была, как писал Милль в «Автобиографии», «истинная дружба, основанная на взаимном доверии…»