Три дня спустя сотни людей уже знали, что с Соколовским произошло что-то нехорошее. Не подозревал об этом только Евгений Владимирович, который продолжал работать над автоматической линией, а по вечерам читал книгу о старых арабских рукописях и угрюмо думал: раньше чем через две недели я к Вере не пойду; решит — зачастил. А две недели — это долго, очень долго…
Был у него разговор с Журавлевым. Евгений Владимирович сказал, что замечания насчет системы сигнализации правильные, он внесет в свой проект некоторые изменения. Говорил он спокойно, и Журавлев подумал: кажется, я переборщил. Конечно, он склочник, но это у него хроническое. С поправками к проекту он частично согласился, сказал, что увлечен работой, не отпустил ни одной колкости. Похоже на то, что я напрасно расстраивался. Обойдется…
Журавлев постепенно успокоился и в следующее воскресенье поехал с Хитровым на рыбную ловлю. Прорубь весело дышала, Журавлев приговаривал: «Посмотрим, какая теперь рыбка…» Когда они возвращались в поселок, Хитров спросил: «Иван Васильевич, а как с Соколовским?» Журавлев, будто он не ругал неделю назад главного конструктора, благодушно ответил: «Переделывает проект… Противный он человек, но в своем деле разбирается…»
Прошла еще неделя. Журавлев давно позабыл о печальном воскресном дне, когда, поддавшись настроению, обрушился на Соколовского, а история о том, что директор разоблачил главного конструктора, дошла наконец до Андрея Ивановича Пухова. За обедом он сказал:
— Никогда я не думал, что Журавлев способен на такую низость. Счастье, что Лена с ним порвала! Выдумал, будто Соколовский отослал свою семью в Бельгию. Будь я на месте прокурора, я привлек бы Журавлева за клевету…
Володя нахмурился. Вот так история! Отец наивен, достанется не Журавлеву, а Соколовскому. Я у него давно не был, наверно, он считает, что я его избегаю. Это совсем глупо…
В тот же вечер Володя отправился к Соколовскому. Он застал Евгения Владимировича за работой. На большом столе были разложены чертежи, Соколовский сидел в меховой куртке. Володя нашел, что он плохо выглядит, постарел, да и настроен, видимо, отвратительно. Он сунул Володе альбом с фотографиями строительства в Кузнецке:
— Посмотрите, я скоро кончу…
Строительство не интересовало Володю, но он задумался над надписью: «В день пуска первой домны на память Евгению Владимировичу Соколовскому от его товарищей по работе». Дата — 1931. В тридцать первом году мне было одиннадцать лет, я еще гонял голубей и гордился пионерским галстуком. В общем Соколовский — старик. Что у меня с ним общего? Если подумать, ровно ничего. Когда я с ним познакомился, он мне показался скептиком. Я думал, приятно встретить человека, который ни во что не верит. А какой он скептик — увлекается своей работой, читал и перечитывал постановления о животноводстве, вообще нормальный советский человек, только умнее окружающих. Может быть, поэтому Журавлев и решил его потопить. Никто за него не заступится. Обиженных у нас не любят, доверяют только удачникам, вроде Журавлева. Представляю себе, что у Соколовского на сердце… Хорошо, что его еще не прогнали с работы. Впрочем, что тут хорошего? Прогонят завтра…
— Ну и холодище здесь! — сказал Соколовский, не отрываясь от работы.
— Здесь очень жарко, — возразил Володя, — да вы еще в куртке…
— Значит, простыл, — проворчал Соколовский и продолжал чертить.
Час спустя, кончив работу, он угрюмо сказал Володе:
— Давно не были. Что у вас нового? Работаете?
— Мало… Я не хотел вам надоедать…
Он помолчал и наконец решился спросить:
— Евгений Владимирович, я слышал, у вас неприятности на работе?..
— Да нет… Вот проект приходится переделывать. Есть резонные замечания…
Соколовский был недоволен приходом гостя, он плохо себя чувствовал, хотел поскорее лечь. Он молчал, Володя не уходил.
— Ну как, интересные фотографии? — спросил Соколовский.
— Очень.
Очевидно, Соколовский ничего не знает. Может быть, это лучше? Сидит, работает… Да, но Журавлев его настигнет врасплох. Необходимо предупредить: он сможет подготовиться, ответить. И Володя сказал:
— Я вас спросил о работе, потому что Журавлев решил вас потопить…
— Вот как? Это что же, в связи с новой моделью?
Володя встал и подошел к Соколовскому.
— Он говорит, что вы отослали вашу семью за границу.
Здесь-то и произошел комический инцидент, который на минуту отвлек внимание обоих от Журавлева. Казалось бы, Фомка мог привыкнуть к Пухову, который всегда старался его подкупить куском сахара или кружком колбасы, но Фомка не любил, чтобы кто-нибудь подходил близко к его хозяину, он выскочил из-под дивана и вцепился в штанину Володи. Соколовский вовремя схватил его за шиворот.
— Дурак! На своих кидается, — сердито повторял Соколовский.
Володя не понял, говорит ли Евгений Владимирович о Журавлеве или о Фомке. Он ждал, что скажет Соколовский про скверную сплетню, пущенную Журавлевым. Но Соколовский молчал, лег на кушетку и удивленно пробормотал:
— Неужели здесь жарко? Зуб на зуб не попадает… Только теперь Володя заметил, что у Соколовского больной вид, — наверно, простудился.
— Хотите, я вас чаем напою? — предложил Володя. — Могу сбегать за коньяком.
— Не нужно. Расскажите лучше, почему у Леонардо да Винчи вышла неудача с красками. Я читал когда-то и не понял — в самих красках дело, или он их неправильно замешивал?
— Не знаю. Я вообще, Евгений Владимирович, мало что знаю…
Оба молчали. Володя спросил.
— Может быть, вы спать хотите? Я пойду…
— Сидите, раз пришли. Вы мне не мешаете. А вам нравится живопись Леонардо?
— Я видел только в Эрмитаже, трудно судить.
— Мне его ум нравится. Чем только он не занимался! Вообще прежде люди были всесторонними. Микеланджело ведь и стихи писал. Как вы думаете, Эйнштейн мог бы написать стихи? Дайте мне пальто, вон там, на вешалке…
Володя подумал: скрывает, что расстроился. Наверно, ему кажется унизительным опровергать домыслы Журавлева. Может быть, он прав. Не нужно было говорить, это его доконало. Когда я пришел, он спокойно работал, а сейчас лежит и говорит несуразицу. У него, должно быть, сильный жар. Хорошо бы привести врача: как-то страшно оставить его одного.
Соколовский снова заговорил:
— Я когда-то читал в одной романтической повести, что агава долго не зацветает, она цветет один раз и после этого гибнет. Оказывается, вздор. В Ботаническом мне показали агаву — цвела и живет. Просто она, когда цветет, нуждается в особом уходе.
Володя испугался: кажется, бредит.
— Я позову врача, Евгений Владимирович.
— Бросьте! Какое у нас сегодня число?
— Девятнадцатое.
— Глупо. Я думал, что двадцать первое. Не обращайте внимания — я чепуху несу. Голова трещит…
— Я пойду за врачом, — наверно, у вас температура.
— А врач зачем? Я вам сказал — простыл.
Володя просидел еще час. Соколовский вдруг пожаловался:
— Голова просто разрывается. Глупо…
Володя встал.
— Сейчас приведу врача.
— Владимир Андреевич, погодите… Только не Шерер! Если уж вам хочется, попросите Горохова. А лучше никого…
Горохов сказал: скорей всего, грипп, видимо, у него легко повышается температура, возможно, однако, воспаление легких, с сердцем нехорошо… Сейчас он пришлет Барыкину: нужно впрыскивать пенициллин и камфору. Завтра утром он зайдет.
Володя остался у больного. Ему показалось, что Соколовский уснул.
Евгений Владимирович не спал. Он сердился, что жар мешает сосредоточиться, мысли обгоняли одна другую, сталкивались, приходили и тотчас исчезали. А он хотел подумать над тем, что рассказал Пухов. Значит, Журавлев снова вытащил давнюю историю. Сто раз пришлось объяснять. В итоге все понимают, говорят: «Ясно». А потом опять вылезает Сапунов, или Полищук, или Журавлев, и начинается: «Как? Что? Почему?» Через месяц или два, когда я совсем изведусь, никакой мединал больше не будет действовать. Журавлев погладит свою трясучую щеку и милостиво изречет: «Ясно». Самое смешное, что мне самому не ясно. Никогда я не пойму, почему мою дочь, внучку старого, бородатого помора, зовут Мэри. «Пью за здравие Мэри…» Пушкин тут ни при чем, это авторство Майи Балабановой. Бедная, вздорная женщина, она мечтала играть в теннис под солнцем Флориды, а умерла в черном поселке Боринажа, прислушиваясь к шагам эсэсовцев. Каких глупостей не делает человек в молодости! Может быть, не только в молодости… Я не могу себе представить Машеньку в дурацком хитоне. Она написала — «сочувствующая». А разве можно сочувствовать подвигу народа, его жертвам, труду? Можно либо самой класть кирпичи, либо промолчать… Журавлев, очевидно, хочет от меня отделаться. Глупо — нужно закончить новую модель. С сигнализацией я справлюсь… Завтра может появиться в газете фельетон, как на Урале. Интересно, что придумает газетчик? Могу подсказать заглавие: «Бельгийский соколик». Нет, теперь не выйдет, времена другие, Журавлев многого не понимает… Почему он это затеял? Должно быть, разозлился, что я выступил на партсобрании. Как же я мог промолчать? Люди изготовляют замечательные станки, а живут в истлевших домах с дырявыми крышами. Где же об этом говорить, если не на партийном собрании? В Архангельске был Никита Черных, старый большевик, он знал Ленина, работал с Иннокентием, он любил говорить: «Партия — это совесть». Журавлев ответит: «Я тоже партийный»… Почему я думаю о Журавлеве? Не стоит… Неужели самое важное — это анкета? Напишу еще раз. А если умру, не напишу. Все уже написано. Что у меня с головой делается? В жизни такого не было… Я был уверен, что сегодня двадцать первое, а оказывается, девятнадцатое. Раньше чем двадцать пятого нельзя пойти к Вере. Значит, еще шесть дней. Долго… А вдруг я действительно очень болен? Сколько это может продолжаться?.. В прошлый раз Вера рассердилась. Нельзя было говорить про алоэ… Почему, когда мы встречаемся, мы часто сидим и молчим? Кажется, что наши сердца промерзли насквозь… Сегодня было очень холодно, вот я и простыл. Вера меня раз поправила — «простудился»… Нужно было бы выпить перцовки, вспотеть. Врачи всегда усложняют. Вера тоже… Горохов сказал «инфекция». Любовью заразить нельзя. Этого не мог ни Леонардо, ни Пушкин. Я стоял на перроне Казанского вокзала, когда военный сказал девушке, которая его провожала: «Говорят, Маяковский застрелился…» Она не знала, кто это Маяковский, но схватила за руку военного. «Ваня, ну зачем ты уезжаешь?..» Голова буквально разрывается. По-моему, Пухов поджег дом, это на него похоже, швыряет окурки куда попало… Огонь-то какой!.. Вдруг сгорит Пухов? А ведь он говорит, что еще не написал ни одной картины. Нужно бы забрать чертежи… Почему Пухов не знает, какими красками писал Леонардо? У Леонардо была большая борода, он был влюблен в Лизу. Есть пруд возле Симонова монастыря, там утопилась Лиза. Другая… А пруда больше нет — Дворец культуры. Завод хороший, но почему они еще делают легковые старого типа — чересчур громоздкие и жрут горючее без зазрения?.. Огонь, по-моему, растет… На лестнице кран…