Он сидел в купе, мрачный, не смотрел в окно, не ответил проводнику, когда тот предложил чаю. Обычно Журавлев любил поезд: он сразу надевал на себя полосатую пижаму, играл с попутчиками в шашки или в домино, со смаком обгладывал каркас курицы, прихлебывая, пил чай стакан за стаканом, слушал радио, рассказывал о производственных успехах, читал «Крокодил» и громко смеялся: «Здорово прохватили!» — словам, наслаждался жизнью. А теперь все ему было тошно. Он считал, что его попутчик железнодорожник — дурак и болтун; по радио передают дурацкие песенки, голова от них трещит; станции обшарпанные, домишки занесены снегом — глядеть противно; а вообще снега мало — будет плохой урожай; в вагоне-ресторане котлеты сырые, чай воняет селедкой; в купе нестерпимо жарко, а из окна дует.
Ночью железнодорожник уютно похрапывал, а Журавлев на верхней полке все думал и думал о приключившемся. Уже посинели оконные шторы, железнодорожник заворочался, откашлялся, закурил, а Журавлев продолжал думать. И вдруг он понял: все началось с Лены. Несчастная женщина, начиталась дурацких романов и растрясла жизнь честного советского работника. Что будет с заводом? Ведь мы обещали к Первому мая выпустить новую модель. Соколовский все-таки неплохой конструктор. Коротеев теперь доволен: систему сигнализации Соколовский теперь начисто переделал. Великое дело — критика!.. Да, но теперь на заводе нет объединяющего начала. Конечно, Егоров — опытный инженер, стаж у него большой, но он слабохарактерный, потом он сильно сдал после смерти жены. Все лодыри распояшутся… Коротеев — человек с будущим, это бесспорно, но он слишком молод. Не могу себе представить завод без меня! Неслыханно — какая-то девчонка все повалила. Коротеев был трижды прав, когда выступал в клубе, — нельзя вытаскивать из стенки кирпичи, весь дом рухнет. Воспитывают плохо, печатают зачем-то идиотские книжки, начали теперь разговоры про чувства. Пожалуйста чувств сколько угодно, а плана не выполняет. Никто не скажет, что я жил для себя, моя жизнь — завод. И вот ничего нет, ровно ничего, разметанные балки, битое стекло, мусор — это жизнь Ивана Журавлева.
Железнодорожник предложил Ивану Васильевичу пирожок:
— Домашние, жена напекла…
Журавлев отказался: ничего в рот не лезет. Он злобно подумал: интересно, чему ты радуешься? Сегодня печет пирожки, а завтра разыщет какого-нибудь агронома, и полетишь ты с насыпи. Едет довольный, говорил — вызвали к министру; наверно, рассчитывает на повышение. А вот произойдет крушение, в два счета снимут, это бесспорно. Доверять никому нельзя.
Уезжая, Журавлев сказал Егорову, что пробудет в Москве день или два, время горячее, ведь к Первому мая обязались выпустить новую модель. Однако прошла неделя, и Журавлев не возвращался. Потом Егорову позвонили из главка, сказали, что назначен новый директор, Голованов, он приедет в середине апреля.
Егоров рассказал о звонке Брайнину, тот обрадовался:
— Я Голованова знаю, я с ним в Свердловске работал, толковый человек и прислушивается…
— Это хорошо. Я думаю, к Первому маю справимся.
— Обязательно.
Брайнин вдруг вспомнил:
— А что с Журавлевым?
— Ясно, что, — сняли. Удивительное дело — Соколовский мне еще зимой говорил, что Журавлева снимут. Я тогда подумал, что он шутит. Вы ведь знаете Соколовского — любит подпустить…
Брайнин засмеялся и развернул «Правду»: во Франции нет твердого правительственного большинства, это, так сказать, симптоматично…
Хитрова сказала мужу:
— Тебе будет трудно, к Журавлеву ты привык…
Хитров задумался, потом ответил:
— Ничего не трудно. У меня Журавлев в печенке сидел. Поганый человек, хочет, чтобы все думали, как он. Я ничего не имею против перемены. Наоборот… А вот что за птица Голованов, этого я не знаю. Посмотрим. Хуже, во всяком случае, не будет…
Все интересовались Головановым, и никто не вспомнил про Ивана Васильевича. Только работница Груша каждый день спрашивала, когда же Журавлев приедет за вещами, — нужно квартиру прибрать, скоро нового ожидают, а все комнаты завалены…
Так же гудела сирена, так же верещали станки, так же люди работали, шутили, спорили: никто не чувствовал, что нет больше Ивана Васильевича. Пострадавшие от бури поругали бывшего директора и вскоре позабыли о нем. Они с радостью глядели, как на улице Фрунзе начали рыть котлован для первого корпуса; жена Виноградова говорила: «Две комнаты, ванна, кухня, — словом, заживем. Только бы скорее строили!..»
Где Журавлев? Что с ним? Ни одна живая душа о нем не помнит. Была буря, причинила много забот и унеслась. Кто же вспоминает отшумевшую бурю? Стоят последние дни зимы. На одной стороне улицы еще мороз (сегодня минус двенадцать), а на другой с сосулек падают громкие капли. Соколовский в первый раз встал с кровати, дошел до мутного, неумытого окна, поглядел на серый, рыхлый снег и подумал: а до весны уж рукой падать…
15
Конечно, Соня и раньше не раз думала о своем будущем, представляла себе завод, на котором придется работать, гадала, выйдет ли из нее что-либо, — но тогда это были раздумья, мечты. Когда же ей сказали, что ее направляют в Пензу, она поняла: кончена моя молодость. Подруги, профессора, экзамены, ссоры с Савченко — все это в прошлом. Впереди незнакомый город, завод, огромная ответственность. Конечно, дипломную работу хвалили, но ведь это школьные упражнения. А какой я окажусь на деле? Могу растеряться, наглупить. В прошлом году на практике я поняла, до чего все трудно…
Соня сказала отцу: «Боюсь, что не справлюсь…» Андрей Иванович старался ее приободрить: всегда так бывает, кажется, не одолеешь, пока не втянешься. Он вспомнил Пензу, где проработал год четверть века назад: город хороший, много садов, большие традиции: «Знаешь, Соня, в Пензе Салтыков-Щедрин жил, недалеко Тарханы — лермонтовские места…» Соня улыбалась, и ей становилось еще страшнее. Не все ли равно, где жил Лермонтов! Стихи его, конечно, хватают за сердце, хотя мы теперь переживаем все иначе… Отец, может быть, думает, что я собираюсь мечтать в городском парке? Завод — вот что меня интересует: как я покажу себя на работе?
Она еще жила в родительском доме, еще ждала, придет ли, наконец, Савченко (он даже не знает, куда меня направили!), — она еще была в знакомом мире, но все ее мысли были далеко — в чужой, загадочной Пензе.
Соня должна была уехать в конце февраля, но вышла задержка: хотели вместо нее послать Борисова, а Соню отправить на «Сельмаш». Теперь ей сказали, что она может ехать. Андрей Иванович предложил:
— Давай отпразднуем…
Соня отказалась:
— Рано. Вот когда поработаю и приеду в отпуск — дело другое…
Надежда Егоровна вздыхала: как там будет Соне? Не хочется ей уезжать. Я убеждена, что она неравнодушна к Савченко, только скрывает. Он хороший мальчик. Поженились бы они, а то отсылают ее, она молоденькая… Да и Савченко мальчик, ему легко вскружить голову. Мне было бы спокойнее на душе, если бы они наконец договорились…
За несколько дней до отъезда Сони Надежда Егоровна не выдержала:
— Соня, почему Савченко не приходит? Вы не поссорились?
— Зачем мне с ним ссориться? Просто у него много работы.
— А он знает, что ты уезжаешь?
— Конечно. Я его недавно встретила на улице. Он говорил, что хотел к нам зайти, проведать отца, но у него очень много работы.
Соня покраснела. Как я научилась врать! Подумать, что я не видела Савченко с того вечера… Он даже не поинтересовался, куда меня направили. Не любит. Просто мне померещилось… Но маме я ни за что не скажу. Да это и не ее дело.
И Соня добавила:
— Почему ты всегда о нем спрашиваешь? Я с тобой согласна, что он симпатичный, но он не моего романа. Неприятно, когда за тобой ухаживает человек, который тебе не нравится…
Андрей Иванович пережил очень дурную ночь, такого с ним еще не бывало. Он чувствовал, что умирает; в мыслях простился с близкими, сидел на кровати, вглядываясь в смутное пятно окна, и в невыносимой тоске думал: бедная Надя! Теперь и Сони не будет, как она выдержит одна? Он ее не разбудил и утром ничего не сказал, только пролежал полдня, с трудом встал и снова лег; так и не удалось пойти к Сереже, а он ему обещал…