Конечно, условия, в которых жил Вырубин, отразились на его здоровье. Как-то он признался: «До сих пор равнодушно не могу глядеть на папиросы. А после инфаркта пришлось бросить…» Однако держался он бодро и вскоре начал работать в сельскохозяйственном техникуме, сел за статью, иногда хмурился: «Отстал я, многое за это время понаделали…»

На второй день после приезда он сказал Коротееву: «Митя, может, у тебя есть фотография матери? Ведь у меня ничего те осталось». Дмитрий Сергеевич принес старое фото — мать держит его на руках. Вырубин не поглядел при всех, а быстро ушел к себе и не выходил из своей комнаты до вечера.

Никогда он не рассказывал о том, что пережил. С трудом Коротеев и Лена узнали, что десять лет он провел на далеком Севере, потом два года прожил, как он сказал, «замечательно», в Ташкенте, потом очутился в глухом горном селении. Задумавшись, он добавил: «Когда пришло извещение, что приговор отменен, читаю и букв не вижу. Семнадцать лет ждал, а в эту минуту растерялся, будто ужасный шум стоял и вдруг абсолютно тихо. Ну, а потом опомнился, начал думать о работе: куда поеду, на что еще годен?..»

Первые дни он иногда среди разговора замолкал, погружаясь в свои мысли, переспрашивал удивленно, когда рассказывали, казалось бы, всем известные вещи, часами один ходил по улицам, говорил: «Привыкаю…» И действительно, очень скоро он привык к новой жизни. Однажды пришел веселый, сказал: «Восстановили. Партийный стаж у меня с девятнадцатого. Я тогда еще студентом был — в Тимирязевке»…

Лена с ним быстро подружилась; он расспрашивал ее о школе и, слушая ее рассказы, волновался, как будто узнавал нечто необычайно интересное, говорил: «Ах, молодец!» или: «Вот этого уж никак нельзя допустить…» Своими учениками он был доволен, рассказывал Лене: «Есть, конечно, и вздорные. Я вчера Головину сказал: «Брюки у вас узкие, по последней моде, но вы уж постарайтесь, чтобы идеи были пошире, одной внешностью не возьмете». Есть и карьеристы. Николаевский мне признался, что «месить ногами грязь» он не собирается, обличает вейсманистов, дядюшка у него в министерстве, — словом, решил стать научным работником, и это при абсолютной пустоте в голове. Но сколько таких, Елена Борисовна? Пять, может быть, шесть. Ребята замечательные, интересуются абсолютно всем и не только усваивают — думают, иногда поглубже, чем в книжке».

Лена как-то не вытерпела: «Леонид Борисович, не сердитесь… Может быть, это глупый вопрос… Но вы столько натерпелись. Как же вам удалось все сохранить? Не только интерес к жизни — веру?..» Он улыбнулся: «Не я один, Елена Борисовна. Я встречал немало людей в таком же положении. Редко кто доходил до отчаяния… Скажите, разве можно отречься от всего, чем ты жил? По правде говоря, я даже в самое страшное для меня время надеялся — рано или поздно распутают. Конечно, хотелось дожить. Вот видите — живу второй жизнью…»

Ночью Лена задумалась над словами Вырубина. Митя мне говорил, что не может ко всему относиться, как я, потому что много пережил. Конечно, он пережил куда больше меня. Это, наверно, страшно — потерять друзей, Наташу, да и сам он был три года подряд на волосок от смерти. Но ведь Леониду Борисовичу было еще тяжелее. Почему же он никогда не говорит, как Митя, что я преувеличиваю? Митя не любит говорить о плохом, хотя он замечает плохое чаще, чем я. Наверно, ему от этого особенно больно, и он сердится, когда я спрашиваю… Не знаю, не могу до конца его понять…

Она хотела во что бы то ни стало разгадать те внутренние противоречия, которые порой замечала в словах Дмитрия Сергеевича. Так было и сегодня. Утром она даже не вспомнила про короткий разговор, про свои слезы, но, вернувшись из школы, задумалась. Я была неправа: он пришел усталый, изнервничался, а я вскипела. Но почему он все-таки мне не ответил?.. Он мне рассказывал, как Журавлев стал перед ним оговаривать Соколовского, тогда он прямо сказал, что не верит ни одному слову. Почему же вчера он не вступился?.. Мне кажется, что он в душе не согласен с решением. А я знаю, что он не способен на трусость. Ничего не понимаю!..

Она вдруг вспомнила, как Коротеев выступил на читательской конференции. Я тогда думала, что он говорит это для меня, хочет показать, что герой романа поступил неправильно, что я должна вовремя опомниться. А недавно он мне признался, что и мысли такой у него не было: выступил, потому что попросили, а почему так говорил, сам не знает… Когда я спросила, почему он сказал, что такого вообще не бывает, а сам это чувствовал, он огорчился, решил, что я ему не доверяю. А я ему верю больше, чем себе. Только бывают минуты, когда я перестаю его понимать…

Коротеев пришел с завода вместе с Савченко, сказал, что хочет с ним о многом поговорить — «мне после отпуска нужно войти в работу». Они прошли в соседнюю комнату. Лена разложила на столе школьные тетрадки и, забыв про свои мысли, радовалась: Алеша Неверов очень хорошо написал о Лермонтове!

Савченко подробно рассказал о проекте Соколовского.

— Обидно, что вас не было, когда обсуждали. Голованов долго колебался. Я не понимаю, как он может брать всерьез рассуждения Сафонова? Вы ведь сами знаете, что это за человек…

— Но Брайнин согласен с Сафоновым.

— Говорят, что за битого двух небитых дают. По-моему, наоборот. Брайнин битый, он на все идет с оглядкой. В конечном счете, обучить некоторое количество рабочих в так уж сложно…

Коротеев подумал: два года назад я учил Савченко. Теперь мы, кажется, поменялись ролями. Конечно, вопрос не так прост, как он его изображает, но Брайнин преувеличивает трудности. Жаров мне говорил, что на их заводе эрозионная обработка вполне оправдала себя.

— Я согласен с вами, — сказал Коротеев, — проект интересный. С возражениями технологов все же приходится считаться — завод не лаборатория, у нас серийное производство. Да и напрасно вы отводите Сафонова. К нему я отношусь как вы, но нелепо отрицать, что у него большой опыт.

Савченко чуть заметно пожал плечами: неужели и Коротеев струсил?

Внешне Савченко стал куда сдержаннее, не вскакивал, как прежде, не перебивал собеседника, но в душе он сохранил то внутреннее горение, за которое Дмитрий Сергеевич почти при первом их знакомстве окрестил его «романтиком». Теперь он был одержим проектом Соколовского, и слова Коротеева показались ему настолько беспомощными, что он с сожалением посмотрел на Дмитрия Сергеевича: как может умный и честный человек повторять доводы Сафонова?

— Шапошников вам расскажет о перспективах освоения. А рассуждения Сафонова насчет низкой производительности попросту недобросовестны — он не говорит, что отпадает брак и что точность предельная… Дмитрий Сергеевич, против самого принципа и Егоров не возражает. Спор идет о другом, должны ли мы думать об интересах заказчика. Пионер и тот знает, что есть общегосударственный подход…

Савченко с увлечением стал защищать проект. В итоге Коротеев сказал:

— Я поговорю с Николаем Христофоровичем. Нужно узнать его соображения. Наверно, к этому вопросу еще вернутся. Савченко собрался было уходить, когда вдруг сказал:

— Дмитрий Сергеевич, я хочу с вами поговорить о Соколовском. Конечно, формально он поступил неправильно. Но ведь все его знают… Я убежден, что выговор на него страшно подействовал. Он плохо выглядит, может выйти из строя. Сафонов перешел все границы. А что, если Соколовский рассердится? Такого конструктора всюду возьмут… Я вам скажу откровенно: я не понимаю, почему вы голосовали за выговор?

Дмитрий Сергеевич на минуту растерялся, как вчера с Леной, но быстро овладел собой и спокойно сказал:

— Соколовского все ценят, никто его не собирается отпускать.

Он крикнул:

— Лена, ты нас чаем не напоишь? А то поздно, мы с Григорием Евдокимовичем заработались…

Савченко подумал: увиливает, наверно, струсил, побоялся оказаться в меньшинстве. Прежде я считал, что он человек прямой. Может быть, я ошибался?..

Он сказал, что не может остаться, торопится, ему нужно еще поработать, но Лена его не отпустила.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: