Он снова повернул к центру города, зашагал по нескончаемой Пушкинской.
Удивительно, что три часа назад я был в прекрасном настроении. Нужно окончательно потерять почву, чтобы размякнуть от комплиментов Добжинского…
Сегодня год, как умер отец. Утром на кладбище было очень тяжело, хотя мама крепилась. Наверно, отцу бывало минутами трудно. Но по-другому… Он жалел, что многого не успел сделать. А когда я думаю о том, что я делал, мне в общем противно. Отца любили. Я помню эту черненькую девушку, она к нему приходила… Только что я сделал вид, что не узнал Румянцева. Он завел бы длиннейший разговор о справедливости, о мещанстве, о том, что нужно помнить Корчагина, что мальчишки не уступают ему места в автобусе. А отец его слушал, волновался… Отец мне рассказывал, что Смоляков подорвал танк, а доложил, что взорвали танк его два товарища, их и наградили, говорил: «Благороднейший человек»… Смоляков сидит на скамейке и курит трубку. Когда он мне поклонился, я испугался: чего доброго, подойдет… Понятно, что решительно всем на меня наплевать, включая Добжинского…
Слишком мною народу на улицах! Теплый вечер, вот и высыпали, даже не гуляют, а толкутся… Говорили, будто Соколовский женится на Шерер, я собирался его поздравить. А он по-прежнему один. С Фомкой… Наверно, привык к одиночеству. Для меня это внове. В Москве я все время крутился с художниками или с киношниками. Потом была Танечка… А теперь никого.
У Диккенса люди вначале обязательно тонут, а в конце обязательно выплывают. Прежде я наблюдал другое: люди быстро взбирались на верхний этаж и оттуда летели вниз. Садились тогда на самый кончик кресла. Теперь все как будто уселись по-настоящему. А я?.. В общем никто меня не собирается спихивать. Могу поехать в Москву. Даже если портрет хромоножки напечатают в «Огоньке», я не пропаду: у меня ведь социальная тематика… Плохо другое: мне самому не хочется продолжать…
Почему я считал, что Сабуров сумасшедший, что он выбрал ужасный путь? Конечно, он мало зарабатывает. Но разве в этом дело? Он любит живопись, пишет, как ему хочется. У него не только талант, у него спокойная совесть. Хромоножка его обожает. Да по сравнению со мной он богач!
Напрасно я занялся искусством. Если вагон прицепляют не к тому составу, можно отцепить. А вот если пустят локомотив не по тому пути, это хуже. Сойти с рельсов нельзя: крушение. Я не могу ни стать Сабуровым, ни переменить профессию. В общем я ничего не могу.
Соколовский уверял, будто люди выпрямились. Кто, спрашивается, выпрямился? Может быть, Савченко? Но он вообще смотрит на звезды или на потолок. А я скорее сгорбился.
Отец мне сказал за несколько дней до смерти: «Я что-то совсем расклеился. Ты погляди, какая трава — зеленая-зеленая»… Радовался весне…
Теперь весна, а мне от нее тошно. Довольно мерить город шагами! Город узкий, но длинный. В общем как жизнь. Пойду домой, ничего другого не остается.
7
Надежда Егоровна сидела у письменного стола и разбирала бумаги. Она старалась сдержать слезы: сегодня год со дня смерти Андрюши.
Андрей Иванович умер, как жил. С утра он бодрился, шутил за чаем. Был чудесный весенний день, и Надежда Егоровна не стала его удерживать, когда он сказал, что хочет немного погулять. Вернулся он поздно — к трем. Надежда Егоровна его бранила: «Нельзя тебе столько ходить, посмотри — на тебе лица нет»… Он объяснил, что должен был проведать Сережу: у него скоро экзамены, а он влюбился, какие-то осложнения, мальчик хороший, но совсем потерял голову… «Обедать иди», — сказала Надежда Егоровна, но он ответил, что устал, лучше полежит. Надежда Егоровна увидела, что он даже губу прикусил от боли, крикнула: «Я сейчас Веру Григорьевну приведу». Он тихо сказал: «Не нужно, Надя. Лучше посиди со мной…»
Потом Надежда Егоровна себя упрекала: как же я его оставила? Хотела спасти, а вышло, что он умер один, никого в доме не было. Может быть, позвал, а я прибежала слишком поздно, ведь до больницы далеко…
Ровно год… Надежда Егоровна пыталась взять себя в руки, но слишком большой была потеря. Ей все казалось, что муж рядом, молча она обращалась к нему, глядела на его место за столом.
Сейчас она разбирала письма, листы рукописи, мелкие вещицы, которые Андрей Иванович имел обыкновение засовывать в ящики стола. Вот изгрызанный мундштук. Андрюша бросил курить после первого припадка, но когда работал, часто брал мундштук в зубы, смеясь, говорил: «Надя, видишь, курю. Да ты не сердись холостой патрон…»
Листы статьи, на полях пометки — «Обязательно рассказать о Замятине — в школе недооценили влияние семьи…» Он очень хотел дописать статью, а написал только начало.
Альбом. Это ему подарили ученики в Пензе. В двадцать четвертом. На первой странице детским почерком стихи: «Не говорите мне — он умер, он живет»… В альбом вложена вырезка из газеты: похороны Ленина.
Камешки — он собирал с Володей, когда мы ездили в Крым. Запонки. Диплом.
Пригласительный билет на вечер в честь Победы.
Пожелтевшая газета, отчеркнуто «От Совинформбюро» — Сталинград…
Начало письма к Володе: «Может быть, я тебя огорчу, но мне не нравится тон твоего письма. По-моему, ты слишком много придаешь значения первым успехам. Я боюсь, что быстро может наступить отрезвление…»
Андрюша всегда волновался за Володю. Я чувствовала, что ему не нравятся его картины, хотя он никогда этого не говорил; я ему как-то сказала, что мы старики, у молодежи, наверно, другие вкусы, он со мной согласился. Он иногда слишком резко разговаривал с Володей, а в душе он его любил, говорил: «Володя куда лучше, чем о нем думают». Это правда. Некоторые считают его эгоистом, а он очень чуткий. Сегодня утром он сам сказал, что пойдет со мной на кладбище. Видно было, как он переживает…
Каштан. Зачем Андрюша положил каштан в ящик? Может быть, сувенир? Или просто привез с юга и нечаянно засунул?..
Письмо от директора института — это насчет Кости. Счет за электричество, непонятно, как он сюда попал, можно выкинуть.
«Спасибо Вам, глубокоуважаемый Андрей Иванович, за то участие, которое Вы приняли в моей судьбе. Если мне удалось доказать мою невиновность, то только благодаря Вашему энергичному вмешательству»… Подписано: «Ветников» или «Веншиков», — нет, «Вешняков, 1929 год». Не помню я, чтобы Андрюша мне о нем рассказывал. Да он за всех вступался, если бы все ему писали, это целый том…
Футляр для очков — это я ему привезла из Москвы, он говорил, что чересчур хороший, редко брал с собой.
Фотография отца Андрюши. По-моему, Андрюша не похож на отца. Может быть, только глаза… Андрюша говорил, что отец у него был добрый, но робкий, служил у какого-то мукомола. «Фотография М. И. Колесникова, город Орел». Там Андрюша кончил гимназию. Я ему предлагала съездить в Орел, но он говорил, что никого у него там не осталось. А когда в газетах было, что Орел очень разрушен, взволновался…
В конверте фотография, трудно даже разобрать, совсем выцвела… Да ведь это Балашов снимал, когда белых гнали от Ростова. Вот Андрюша. А это я. В шинели… Он мне говорил, что я была похожа на мальчика — стриженая… Замухрышка… Как тогда все необычайно было, страшно вспомнить, и счастье, такое счастье, молодость!.. Андрюша, наверно, забыл, что засунул фотографию в конверт, он как-то искал, все перерыл и не нашел.
Поздравительная телеграмма от бывших сослуживцев из Актарска: «В день Вашего славного пятидесятилетия»… Я предлагала отпраздновать шестидесятипятилетие — за три месяца до конца… Но он не хотел. Все-таки многие поздравили, — в правом ящике я собрала все письма и телеграммы…
Фотография Сонечки — в Аткарске, ей здесь четыре года. А характер уже виден — упрямая, всегда хочет поставить на своем. Она сама от этого страдает. Вот умру — и останется одна-одинешенька. Двадцать шесть лет. Все ее подруги давно повыходили замуж… После похорон Андрюши она сказала Савченко: «Хорошо, что ты пришел», просила его навещать меня, держалась, как с близким. Савченко — хороший человек, прямой. Когда Соня уехала, он приходил к нам чуть ли не каждый вечер, Андрюша любил с ним разговаривать… Не клеится у них. Осенью Савченко говорил, что возьмет отпуск и поедет в Пензу, а не поехал. Приходит грустный, спрашивает, что Соня пишет. Мне Соню жалко…