В Нью-Йорке после стольких лет разлуки мать и дочь встретились наконец, но все выглядело совсем не так, как изображают по телевизору, — никаких слез, вздохов и душераздирающих восклицаний. Встреча произошла в самолете, ведь для нас Нью-Йорк не более чем промежуточная посадка: мы даже не имели права выйти из салона. И к тому же бабуля Сэди со своими парализованными ногами и встать-то не могла, когда в дверях показался белоснежный ореол волос ПРА, она ей только рукой помахала, а ПРА, подойдя к нам, этак легонько, мило чмокнула каждого, всех одинаково, не важно, сколько не виделись — четыре месяца или четырнадцать лет. Потом она двинулась дальше по проходу, ее место было в самом хвосте салона. И снова — кошмар взлета.

Как только мы вправду оказались выше облаков, проблема сменилась: теперь я мучился уже не от страха, а от скуки, ведь в самолете совершенно нечем заняться. Мама просмотрела программу фильмов и решила, что я слишком мал, чтобы смотреть «Дневник Бриджет Джонс». Я подумал, что это вряд ли так же «эксплицитно», как сайт тюрьмы «Абу-Грейб» или «Трахни покрепче», но делиться своими соображениями не стал, чтобы ее не травмировать. Она же развлекалась, листая книгу с описанием всех тех волшебных мест, которые можно посетить в Мюнхене и его окрестностях.

Бабуля Сэди заранее заказала кошерный обед, хотя, по правде сказать, я не понимаю, в чем там, собственно, дело, знаю только, что это для евреев. Мама шепотом прочитала благодарственную молитву и съела все, что было на подносе, потому что, сказала она, обед бесплатный и тем разумнее им воспользоваться, а к тому же это ее первый трансатлантический перелет, его надо отпраздновать. Для меня этот обед, само собой, не годился, но мама, пользуясь тем, что папа уже в Европе и никто ее не раскритикует, приготовила целую сумку мягких закусок, которые я мог пожевать. Когда вздумается, я запускал туда руку и что-нибудь вытаскивал — то сандвич с арахисовым маслом, то ломоть сыра, то банан, я отщипывал кусочки, засовывал в рот и давал им растаять между губами и деснами, разжижая их и контролируя в надежде, что они проявят добрую волю и путем дистанционной загрузки преобразуются в хорошо вылепленные какашки, вместо того чтобы подняться и возбудить мятеж, выплеснувшись из моих уст в виде блевотины.

В ночные часы, когда мы летели над Атлантическим океаном, маме пришлось дважды встать, чтобы помочь бабуле Сэди добраться до туалета. Это целая экспедиция.

Но вот мы прибыли в Мюнхен, и воздух сразу наполнился непонятными словами. Я счел это личным оскорблением, они меня прямо душили, я уцепился за мамину руку и что было сил вслушивался в ее разговор с бабулей Сэди. Я всесилен и всезнающ, но сейчас в этом гигантском модерновом аэропорту волей-неволей чувствовал себя, будто самый обыкновенный маленький мальчик, и наверняка выглядел растерянным. Когда мы добрались наконец до раздвижных дверей, за ними уже ждал папа; на лицо он наклеил широченную улыбку, по сути означавшую, что он предпочел бы не переживать всего того, что ему уготовано в ближайшие дни. Он повел нас к машине, которую нанял здесь же, в аэропорту; одной рукой он подталкивал катучее кресло своей матери, в другой тащил чемодан, одним ухом слушал речи супруги, другим — материнские, одним глазом следил за сынишкой, другим проверял, нс потерялась ли в толпе его обожаемая бабушка.

Я устроился между мамой и ПРА на заднем сиденье машины, а бабуля Сэди села впереди, разложив на коленях карту, а то ведь папа ничего не смыслит в здешних дорожных указателях.

— Скорее говори, куда поворачивать — налево?

— Направо! Направо! — вскрикивает бабуля Сэди, она-то по-немецки говорит бегло.

— Черт! — бормочет папа, успевая развернуться в последний момент, а мама ему:

— О Рэндл, это на каком языке? Что за слово такое?

Но ее шутка терпит крах.

— Черт побери! — с чувством твердит папа. — Не хочешь ли сама сесть за руль, а, Тэсси?

Мама краснеет и съеживается.

Мне тоже не нравится, что указатели на немецком языке. Это как двери, которые захлопываются у тебя перед носом одна за другой. Я упорствую, не спрашиваю у бабули Сэди, что значат все эти надписи: отказываюсь признать, что чего-то не понимаю. Нет уж, к тому времени, когда я достигну совершеннолетия, все обитатели планеты обязаны перейти на английский, а если сами не додумаются, это станет одним из первых законов, которые я провозглашу, как только приду к власти. Меня воротит от чуждости этой страны, знобит аж до гусиной кожи, и мой шрам, хоть и спрятан под ермолкой, становится еще отвратительнее. Я тщусь заново позолотить свой герб, отшлифовать ордена, напомнить себе, что я — шестилетний ребенок, гениальнее которого нет на всей Земле, но это не так-то просто, когда сидишь в машине, которая чуть не лопается от нервного напряжения, нагнетаемого подспудными трениями взрослых; хорошо хоть мама тихонько пожимает мне руку, подбадривает.

Наконец мы въезжаем собственно в Мюнхен, начинаем искать свою гостиницу, бабуля Сэди зычным голосом, для которого автомобиль тесноват, принимается излагать никому не нужную историю разных здешних зданий и сооружений, морочит нам голову россказнями о том, какие кварталы были уничтожены бомбардировками союзных войск, вот уж чему трудно поверить, больно чистеньким и современным выглядит все вокруг. Я замечаю, что руки ПРА непрестанно двигаются, она без конца сплетает, сжимает и выкручивает свои худые пальцы, до меня вдруг доходит, что она не произнесла ни единого слова с той минуты, когда ступила на родную землю. Я наблюдаю за ней украдкой. Надо же, как уставилась невидящими глазами в пустоту! И как бы вдруг разом жутко постарела.

— Ты что-нибудь узнаешь? — внезапно спрашивает бабуля Сэди, но тут же, осекшись, замолкает. Что она обращалась именно к своей матери, сомнения нет: никто другой из сидящих в этой машине здесь отродясь не бывал и не может что-либо узнать. Но ПРА не отвечает. Только все таращится прямо перед собой, ломает руки и дряхлеет, дряхлеет на глазах.

Впервые в жизни мне приходится ночевать в отеле, не вижу здесь ничего приятного, ведь бабуля Сэди помешана на экономии и, хотя наш вояж — ее затея, не может удержаться от намеков, во что ей все это обошлось, даром что гостиница, которую она выбрала, довольно убога, да еще нам приходится втроем спать в одной комнате. У бабули Сэди и ПРА тоже одна спальня на двоих, это для них, видимо, что-то значит, но что именно, мне чихать. Столуемся мы в дрянном гостиничном ресторане, здесь, если верить меню, многие блюда мерзость такая, что хуже не придумаешь, так прямо и называются — «Ворс»! Правда, Сэди утверждает, что это читается не «Ворс», а «Вюрст» и означает «Колбаса». Мама посмеялась: колбаса с ворсом, бр-р! Мне это все так испортило аппетит, что я смог съесть только один ломтик хлеба с обрезанной коркой. Сэди еще прибавила, что здесь, когда хотят сказать: «Плевал я на это», говорят: «Мне это не важнее колбасы». Папу такое выражение рассмешило, а по-моему, это полнейший идиотизм. Потом бабуля Сэди обратилась к ПРА, которая все молчала, открыла рот только один раз, чтобы обед заказать.

— Мама, — сказала она, странноватое слово в устах такой старухи, как бабуля Сэди, но она, видно, пыталась задобрить свою мамашу, развеселить ее, нельзя же было не заметить, как та ненормально онемела, — мама, помнишь песенку, которой ты меня когда-то научила, про Джонни Бёрбека? Ну, про того типа, который стал фаршем, упав в свою же мясорубку? Как там пелось, а?

— Я вас умоляю! — вскрикнула мама, наверняка испугалась, что у меня от такой песни начнутся кошмары или несварение желудка. Но, как бы то ни было, Эрра не отозвалась, так и сидела, уставившись на скатерть, и пила свое пиво. Никто не понимал, что это с ней.

— А еще ты меня спросила: «Что такое болонка?» Помнишь?

В ответ — по-прежнему ни звука.

— Ну-ка, Солли, что такое болонка? — Бабуля Сэди повернулась ко мне.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: