Ма всегда распаляется, когда произносит обличительную речь против Зла, ее это прямо в какой-то восторг приводит.
А вот па, наоборот, приуныл — ему, похоже, трудно было приспособиться к жизни в Хайфе. По-моему, он все время только и делал, что курил, читал газеты и даже чувство юмора вроде как утратил. Больше не рассказывал забавных историй, не хотел играть со мной в шашки, спина его все заметнее горбилась, словно тоска гнула его к земле. Он говорил, ему, дескать, не по нутру события в Ливане, не может он сочинять комедии в стране, ведущей войну. Ма возражала, что арабы первые начали, они совершали террористические вылазки на севере Израиля, так что же, надо было сидеть сложа руки? Па отвечал, что, если хочешь играть в такие маленькие игрушки, надо заглянуть в отдаленное прошлое, туда, где Гитлер, Версальский договор, убийство эрцгерцога Фердинанда, где мать того убийцы… А? Почему бы нет? Ведь, в сущности, именно она виновата, что люди в эту самую минуту истребляют друг друга в Ливане! Тут ма сказала, что нечего ему морочить себе голову Ливаном, подумал бы лучше, что на носу праздник Рош а-Шана, надо же как-то его отметить. Тогда па ей выдал, что он плевать хотел на Рош а-Шана, а ма заявила, что ему должно быть стыдно говорить так при сыне. Я попробовал представить, как нужно исхитриться, чтобы плюнуть на праздник, но у меня ничего не вышло.
С каждым днем я ухожу из дома все раньше, только бы улизнуть от родительских споров и ничего не слышать. Они ругаются еще яростней, чем обычно, теперь все у них вертится вокруг политики. Но приноровиться можно: как только ма и па повышают голос, я переключаю мозги на иврит, он защищает мою голову от их слов. Теперь я думаю по-еврейски целыми фразами.
В то утро воздух был особенно сладок. К школе я подходил раньше времени, настолько раньше, что лестница была еще безлюдна, я помчался вниз со всех ног, прыгая и перелетая через три ступеньки за раз, но при последнем прыжке наступил то ли на высохшую маслину, то ли на камешек, он покатился под моей левой ногой, я потерял равновесие и очень нехорошо брякнулся на камни мощеного школьного двора. Удар был жесток. От недавнего упоения не осталось и следа. Дыхание перехватило, в ушах зазвенело. Медленно поворачиваясь, чтобы сесть, я увидел, что правое колено в крови, ладони ободраны, в них впечатались инкрустациями мелкие камешки. А птички, как ни в чем не бывало, щебетали на деревьях, из зоосада доносился рев осла… Голова у меня кружилась, колено болело так, что я даже встать не мог и боялся потерять сознание от боли, прямо здесь, в полном одиночестве…
Внезапно я почувствовал, что у меня за спиной кто-то есть. Рука коснулась моего плеча, и нежный голос спросил по-английски:
— Хотел полетать, Рэндл?
Обернувшись, я будто во сне увидел самую красивую девочку на свете: она опустилась на колени рядом со мной. Ей было лет девять, по спине змеилась длинная черная коса, громадные глаза полны ласки, кожа золотисто-смуглая. Школьная форма — голубая юбка и такая же блузка И выглядели на ней, как будто их только что купили у Сакса на 5-й авеню. Она была так хороша, что я напрочь забыл про боль в колене.
— Ты знаешь, как меня зовут? — пробормотал я.
— Кто же этого не знает? Ты ведь американский супергерой, явился к нам прямиком из Нью-Йорка, весь из себя такой нарядный.
Произнося эти слова, она вытащила из кармашка платок, намочила его из лейки, стоявшей у вазонов с цветами, и бережно обтерла мое колено, смыв кровь и мелкие камешки. Следя глазами за умелыми и нежными движениями ее рук, я влюбился в эту девочку без памяти, хотя она была старше меня.
Я спросил, как ее зовут.
— Нузха, — ответила она и взяла меня за руку, помогая встать.
— Мне повезло, что ты пришла в школу пораньше.
— Отец подвозит меня, когда едет на работу. Я почти всегда прихожу первой, но сегодня утром ты меня обошел.
— Почему ты так хорошо говоришь по-английски?
— Я жила в Бостоне, когда была маленькой. Мой отец учился там на доктора.
— Моя мать тоже будет доктором, — сказал я. Потому что сейчас мне хотелось одного: чтобы у нас с ней нашлось хоть что-то общее.
— Это хорошо. Тогда все в порядке. Она вылечит твое колено.
— Нет-нет, она доктор другого типа… Доктор Зла.
— Ты хочешь сказать, она умеет прогонять злых духов?
— Да, пожалуй… Что-то вроде этого.
— А, понятно.
И Нузха серьезно кивнула. Я бы хотел, чтобы наш разговор никогда не кончался, но двор стал заполняться народом. Зазвонил колокол, нам пришло время идти каждому в свой класс. Она была в четвертом.
В полдень я снова поглядел на нее. Издали, в кафетерии. Она мне улыбнулась. Я никогда не видел такой улыбки, у меня от нее все внутри растаяло. Что мне сделать, чтобы эта девочка мною заинтересовалась? Я на что угодно пойду, умру. Съем свои ботинки. Женюсь на ней.
Нузха. Нузха. Нузха. Какое необыкновенное имя.
После занятий я увидел ее у лестницы. Приятели, наверно, станут потешаться надо мной за то, что разговариваю с девочкой из старшего класса, ну и пусть, мне все равно. Я догнал ее и сказал первое, что пришло в голову:
— Ох… ты не могла бы дать мне руку? У меня, по правде сказать, все еще жутко болит колено.
Она любезно взяла меня под руку, и я принялся прыгать со ступеньки на ступеньку — так медленно и терпеливо, как только мог, опираясь на ее руку и посылая ей широкие благодарные улыбки.
— Приятно встретить человека, который так хорошо говорит по-английски, — сказал я ей. — Иврит, когда он не твой родной язык, все-таки очень трудный.
— Он и мне не родной.
— Да что ты?
— Ну да. Мой язык — арабский.
— Значит, мы оба здесь иностранцы! — сказал я, радуясь, что между нами наконец обнаружилось сходство.
— Вовсе нет. Спорим, ты даже не знаешь, в какой стране находишься. Настоящее название этой страны Палестина. Я — палестинская арабка, это моя страна. Иностранцы здесь — евреи.
— А я думал, что…
— Евреи захватили ее. Ты еврей и не знаешь истории своего народа?
— Вообще-то я не такой уж и еврей, — промямлил я, с беспокойством заметив, что мы вступили на последний пролет лестницы. Нузха хихикнула:
— Что значит — «не такой уж»?
— Ну, моя мать по рождению не еврейка, и в семье всерьез не соблюдают еврейских обычаев. По сути, я американец, и все тут.
— Так или иначе, Америка на стороне евреев.
— Ну, я-то ни на чьей стороне, только на твоей, и это здорово, ведь без тебя я бы эту лестницу не одолел.
Я весь взмок: скакать, изображая больного, было ой как нелегко. Нузха смотрела на меня и улыбалась. На самом деле она была не намного старше меня. Встав на цыпочки, я мог без проблем поцеловать ее.
— Если ты не против, я побуду здесь, пока не подъедет твой отец. Ведь ты — моя первая знакомая арабка, мне очень интересно с тобой разговаривать.
— Нельзя. Отец не хочет, чтобы я общалась с евреями вне школы.
— Да ты что? Ну, тогда… а зачем же он послал тебя учиться в Еврейскую реальную?
— Потому что это лучшая школа нашего квартала, только и всего. Он хочет, чтобы его дети получили диплом. И чтобы они боролись за освобождение нашей родины. Вы, американцы, ничего не знаете.
— Так объясни мне. Честное слово, Нузха, я правда хочу понять. Ты не могла бы давать мне уроки истории?
— Если хочешь, встретимся завтра на перемене… под гибискусом у подножия холма, хорошо? Но теперь иди — это машина отца, вон там, у светофора.
Нузха. Взгляд Нузхи. Улыбка Нузхи. Рука Нузхи на сгибе моего локтя. «Я влюблен», — сказал я Марвину.
Листва у гибискуса была пышная, кудрявая и такая тяжелая, что ветви, клонились к земле, образуя внизу подобие ниши, укромной душистой пещерки, где никто не мог нас увидеть. Мы сидели рядышком, подтянув колени к подбородку и смотрели вниз, в долину.