Ужин прошел в молчании.

Вернувшись в свою комнату, я принялся рисовать людей без туловища людей без головы людей без рук людей без ног, я приставлял им ноги к шеям и руки к животам, рисовал летящие по воздуху груди, и тут мой «аталеф» приказал мне: «Давай, скажи им все, Рэндл! Но будь осторожен, не допусти промашки!» Он не объяснял, к чему именно надо подступать с осторожностью, и я не знал, что делать.

Мне приснилось, что па хлопнул дверью и ушел навсегда. Дверь в моем сне хлопала снова и снова, и я наконец осознал, что никто не может хлопать дверью так часто и что это, наверное, выстрелы. Танки. Бомбы.

Проснувшись на следующее утро, я прошел босиком на кухню и застал там невиданное — плачущего отца. На столе лежала «Геральд трибюн», он читал ее и рыдал. Я не осмелился спросить, что стряслось, но, когда я подошел, он схватил меня, вцепился так, будто искал у меня защиты, хотя обычно родители защищают детей. Я совсем растерялся. Па был сам не похож на себя: лицо скривилось от горя, глаза покраснели, наверное, он долго плакал. Я не разобрал, какой именно заголовок так его расстроил, потому что сам разревелся и забормотал сквозь слезы: «Что случилось, па? Что?» — тонким, срывающимся голоском. Он не отвечал, но так сильно прижал меня к себе, что я едва не задохнулся и, когда в кухню вошла ма, невольно почувствовал облегчение.

— Веселого Рош а-Шана! — воскликнула она, не успев прикусить язык.

— Сэди, — не сказал, но простонал мой отец, — уедем из этой проклятой страны!

Эти слова сразили ма, она застыла посреди кухни, и праздничная улыбка медленно сползла с ее лица.

— Вот, взгляни! — отец ткнул пальцем в «Геральд трибюн». — Давай, взгляни!

Сердце бухало у меня в груди, как безумное, когда ма, очень бледная, села, взяла газету и начала читать. Тут па обхватил голову руками и снова зарыдал, смотреть на это было просто невыносимо. А потом ма вдруг забормотала:

— О Боже мой о Боже мой о Боже… — и добавила: — Какой кошмар!

Мало-помалу до меня дошло, что мои рисунки воплотились в реальность: в Ливане сейчас уничтожают людей, руки, ноги, головы летят в разные стороны, сотни мертвых тел тысячи мертвых тел мертвые дети мертвые лошади мертвые старики груды целые семьи они смердят…

— И этот кошмар длится и длится! — выдохнул отец. — Они истребляют всех беженцев из Сабры и Шатилы! Полюбуйся, что творит эта проклятая страна!

— Перестань, Эрон! — Ма, слава Богу, на время оставила разговоры о новой жизни и благих решениях. — Израиль ни при чем, ты что, читать не умеешь? Зверствуют фалангисты, христиане из Ливана. Там идет гражданская война.

— Не защищай Израиль! — закричал па, и я подумал, что при мне он впервые повысил голос. — Они оставили с носом Арафата и ООП. Они убедили миротворцев уйти, и те ушли, развязали им руки. Они участвовали в подготовке этой бойни. Они подстрекали. Поддерживали. Защищали. Контролировали. Они и теперь наблюдают — спокойненько смотрят в бинокли и в телескопы с крыши посольства в Кувейте — оттуда отличный вид на Шатилу, никакие постройки не заслоняют.

— Перестань во всем обвинять Израиль! — завопила ма (уверен, у нее тут же заболело горло!).

Родители орали и спорили весь уик-энд, прерываясь, чтобы послушать радио и прочесть газеты, и тут же начинали выяснять, по чьей вине Ливан завален разлагающимися на жаре трупами, которые бульдозеры сбрасывают во рвы. Я совсем растерялся: никогда еще у нас в доме не было такой тяжелой атмосферы. При всей любви к ивриту и Нузхе я начинал жалеть, что мы приехали в Хайфу.

Суббота миновала, наступило воскресенье, надо было идти в школу, и я слегка взбодрился. Зной раскочегаривался уже в семь утра. Подойдя к переходу через улицу Ха-Йам, я увидел, как отец Нузхи высаживает ее из машины у самой лестницы. Сердце подпрыгнуло от радости: Нузха была моей единственной надеждой, она сможет все объяснить… Я бросился за ней следом, крикнул: «Нузха!», но она не остановилась, тогда я помчался еще быстрее и настиг ее на третьем пролете лестницы:

— Эй, Нузха! Что происходит?

Она повернулась ко мне, в ее глазах сверкнула отравленная стрела, а я забыл магическую формулу, отвращающую беду, помнилось что-то про Аллаха, но прочее вылетело из головы — ее взгляд слишком потряс меня.

Когда дошли до третьей площадки, она наконец остановилась и, не глядя на меня, так что я видел только ее застывший, как из камня, прекрасный профиль, отчеканила:

— Я пришла за своими вещами. Отец ждет меня наверху. С Еврейской реальной покончено. С евреями покончено. Даже с тобой покончено. Да, Рэндл. С твоей матерью, с твоим отцом — покончено со всеми. Вы все виноваты и все будете моими врагами на веки вечные. Девятнадцать моих родственников убиты в Шатиле.

Ее лицо ни на миг не смягчилось, «Шатила» — вот последнее слово, которое я от нее услышал. Она со всех ног помчалась вниз, чтобы не находиться рядом со мной. А я остался стоять, ухватившись за перила, — очень закружилась голова.

Остаток дня прошел как в бреду. Я слонялся по коридорам, как тупой зомби, ничего не видя и не слыша, в голове страшно гудело от мыслей о том, чего я не мог понять. Ясно было одно: спешить домой не стоит.

Когда я все-таки приплелся, дома никого не оказалось, и я пошел в свою комнату.

Какое невыносимое пекло… «Слишком жарко сегодня, а, Марвин?» Марвин дернул башкой — да, мол. «Тебе, должно быть, еще хуже, шуба-то у тебя меховая?» — Дал<— «Ну-ка, посмотрим, не смогу ли я помочь твоему горю». Я сбегал в комнату родителей и прихватил из ящика маминого стола ножницы. Вернувшись, я долго смотрел на Марвина, сжимая их в руке. Помутневший слепой глаз придавал ему печальный, но кроткий вид, он склонил голову набок, и я вонзил ножницы ему в брюхо, распоров меховую шубу. «Ну, попробуем снять ее с тебя, вот будет славно, согласен?» Он кивнул. Тогда я разрезал его. Ножницы были наточены, и внутренности Марвина вывалились наружу. Они были вроде бы из ваты, но она давно свалялась в маленькие желтоватые комочки. Я кромсал Марвина, рвал, я перерезал ему глотку. «Теперь тебе лучше, Марвин?» — спросил я, и он кивнул. Я оттяпал его ушки и хвостик, разодрал затылок, чтобы посмотреть, как выглядят мозги, но они были у него такие же, как внутренности. Он и вправду был старый, этот медведь. Он старше меня, старше ма и па. Я собрал все его куски, сложил в пластиковый пакет и отнес на кухню. Потом вынул из холодильника несколько кубиков льда и бросил в тот же пакет со словами: «Теперь тебе не так жарко, Марвин?» И он ответил: «Да». Тогда я завязал пакет, стянул узел покрепче и засунул все это в мусорный бачок, на самое дно, чтобы прочий мусор оказался сверху: «Повеселись в раю, Марвин», — сказал я и пошел мыть руки. Мне чуть-чуть полегчало.

Немного погодя вернулся па. Я едва взглянул на него и сразу взбодрился: понял, что он снова намерен вести себя, как положено отцу. Па нежно обнял меня и сказал:

— А не сходить ли нам вдвоем в зоопарк?

Когда мы зашагали по улице Ха-Тишби, он попросил меня проэкзаменовать его еще разок на знание иврита. Я был доволен: похоже, восстанавливался нормальный ход вещей. «Хаколь безедер, — шепнул я себе под нос: — Все хорошо».

Вскоре выяснилось, что для па наш поход в зоопарк — только повод, что он хочет поговорить со мной на одну деликатную тему. О сложных вещах легче толковать, глядя на обезьян или тигров, чем на собеседника.

— Послушай, Рэн, — начал он, — я хочу, чтобы ты знал: сегодня утром мы с мамой помирились. То, что происходит в Ливане, так ужасно… война в доме нам совсем не нужна. Согласен?

— Да.

— Так вот, мы решили, что нам лучше избегать разговоров о политике. Постараемся использовать наше пребывание в Хайфе как можно лучше и будем считать себя счастливцами уже потому, что наша семья не пострадала. У нас замечательная семья, верно?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: