— Сэди, ты опоздаешь.

Я медленно плетусь вверх по лестнице — ненавижу одеваться, но в ночной рубашке в школу не пойдешь. Одеваясь, всегда чувствую, какая я плохая, особенно зимой, когда столько всего на себя напяливаешь. Плохость запрятана глубоко внутри меня, но есть и один внешний признак — ужасная коричневая родинка размером с монетку в пять су на левой ягодице. О родинке почти никто не знает, но я о ней никогда не забываю, это изъян, левосторонний дефект, и мне нельзя спать на левом боку, держать стакан молока в левой руке и наступать левой ногой на трещину в тротуаре, а если случайно ошибусь, должна шепотом пять раз подряд попросить прощения, иначе… У мамы родинка на левой ладони, и она ее не стыдится, ведь место нестыдное, но для меня родинка на попе — доказательство моего позора, как будто я плохо подтерлась после туалета и на коже остался кусочек какашки. Это знак Врага, он был при моем рождении, и обмакнул в вонючую дрянь палец, и пометил меня, а потом произнес зловещим голосом: «Эта принадлежит мне, и я никогда не выпущу ее из своих лап, она всегда будет грязной и не такой, как все». Может, мой отец потому и ушел: посмотрел на меня и подумал: «Брр, гадость какая, это — не моя дочь», — повернулся и навсегда исчез из жизни моей матери. Я совсем не помню отца, знаю только, что его имя было Мортимер, звали его Морт, у него была черная борода и гитара, а бабушке с дедушкой он никогда не нравился. Маме исполнилось семнадцать, когда она стала встречаться с Мортом и его бандой двадцатилетних битников. Они музицировали, пили вино и курили травку, из-за Морта мама бросила лицей, на одной из вечеринок они вместе укололись, и мама забеременела — не специально. Бабушка как-то сказала, что они очень расстроились, потому что Морт был безответственным и не мог содержать семью, да что там семью — ему и на себя денег едва хватало. «Хочешь сказать, что меня не должно быть на свете? — спросила я. — Они что, не хотели ребенка?» — но все мои вопросы натолкнулись на стену молчания.

Какое-то время мама встречалась с безбородым учителем Джеком, ему я буду благодарна по гроб жизни: мне было всего пять, но он научил меня читать еще до школы. Потом они с мамой поссорились, потому что Джек хотел, чтобы она перестала петь для других, но мама в конце концов приняла волевое решение (так она объяснила мне позже) и сказала ему: «Джек, есть вещи, без которых я могу обойтись. Пение в их число не входит. А вот ты — входишь». И все было кончено.

Пояс с резинками нужно надевать под трусы: если надеть поверх, пописать будет сложновато, так что с пояса приходится начинать: маленькие крючочки застегивать ой как непросто, вот и перетягиваешь пояс наперед, а потом переворачиваешь, надеваешь шерстяные чулки и пристегиваешь их к резинкам. Мне не везет — правый чулок надет наизнанку, приходится начинать заново, я стою на левой ноге, теряю равновесие и плюхаюсь на кровать, правая нога застревает на середине, потому что чулок перекрутился, я взмокла и нервничаю, часы на камине тикают, Враг дышит мне в затылок и топает ногой, приговаривая: «Ты опаздываешь, поторопись, ты опаздываешь». Мне никогда не удается сделать все, как надо, потому что, если бы я смогла, если бы не притворялась, а и впрямь была благоразумной маленькой девочкой, то жила бы, как все дети, с мамой и папой.

Я надеваю трусики, и они прикрывают родинку, но я-то знаю, что она никуда не делась.

Следующий номер программы — белая блузка: все пуговицы должны попасть в соответствующие им петли, я очень стараюсь, но все равно часто ошибаюсь, дохожу до последней и вижу, что пола свисает, приходится перезастегиваться. Покончив с блузкой, я принимаюсь за килт. Я не умею застегивать пуговицы не глядя и передвигаю юбку, блузка немедленно перекручивается, и я прихожу в отчаяние. Бабушка то и дело обещает купить мне юбку большего размера, но все время откладывает, она слишком занята работой в саду, партиями в бридж и обедами в обществе других дам, а килты шьют специально для моей школы и продают в единственном магазине города, который находится далеко от нашего дома.

Справившись с килтом, я надеваю блейзер — это легко (всего две пуговицы!), только приходится следить за манжетами блузки, а я иногда забываю, мне еще нужно причесаться и почистить зубы, а на часах уже без четверти девять, через пять минут нам выходить, а мне еще нужно привести в порядок обувь, но времени нет (этой ночью я видела сон: все мои башмаки грязные, нет ни одной чистой пары, мне ужасно стыдно и надеть нечего), я иду за туфлями, и в левую пятку впивается заноза: нечего было скользить по паркету, нужно было поднимать ноги и аккуратно их ставить.

Правда об этом мире заключается в том, что боль подстерегает меня повсюду, если есть хоть малейший шанс причинить себе боль, я, как утверждает бабушка, непременно его использую (я бы сказала — шансы сами на меня сваливаются). Бабушка терпеть не может, когда мне плохо, если я плачу, она говорит, что я «интересничаю», хочу привлечь к себе внимание. Прошлым летом она послала меня купить литр молока в магазинчике на углу, сказав, как обычно: «Поторопись!» Я понеслась, как сумасшедшая, прямо перед входом споткнулась, и — бац! — ударилась грудью о тротуар, да так сильно, что дыхание перехватило. Мимо проходили две женщины, они склонились надо мной со словами: «О Господи, бедняжка, ты ушиблась?» Я с трудом поднялась, стараясь удержаться от слез («Всегда проявляй стойкость при чужих людях!» — наверняка сказала бы бабушка), отряхнула одежду, беспечно рассмеялась, чтобы успокоить участливых дам, и сказала: «Все в порядке». Я так сильно ободрала колено и локоть, что из ссадин сочилась кровь, но я, глотая слезы, все-таки зашла в магазин, сумела попросить литр молока, заплатила и медленно, ковыляя и прихрамывая, с глазами на мокром месте, вернулась домой. Когда я наконец кое-как взобралась по ступенькам и вошла, слезы ручьями полились из глаз, я плакала, рыдала и выла от боли. Бабушка вышла в коридор посмотреть, что случилось, и я, продолжая реветь, показала ей свои царапины: «Я сдерживалась, сколько могла, бабушка, не заплакала ни в магазине, ни на обратном пути». Она забрала у меня молоко и пошла на кухню, бросив напоследок: «Раз ты сумела не распускаться в магазине, сумеешь и дома!» Она занялась приготовлением торта для «дамского» обеда и даже не попыталась меня утешить. Если бы мама знала, как мне больно, она бы точно меня утешила, но к моменту нашего следующего свидания все зажило, так что я даже не смогла показать ей свои «раны».

Повсюду, куда бы я ни шла, меня подстерегают опасности: осколок стекла, разъяренная оса, горячий тостер… Когда я прохожу мимо, они нападают, реакция следует незамедлительно: кожа синеет, тело распухает и начинает нарывать, из порезов и трещин хлещет кровь, в левую пятку впивается заноза, вызывая адскую боль, а у меня нет времени снять чулок и вытащить ее.

Я спускаюсь по лестнице, прыгая на одной ножке, и ненавижу жизнь. Бабушка уже вывела машину из гаража. Она прогревает мотор и, когда я «выхрамываю» на крыльцо, пытаясь застегнуть пальто и одновременно завязать шарф, делает мне знак поторопиться, и вид у нее жутко раздраженный. Когда мы останавливаемся на светофорах, бабушка нетерпеливо постукивает пальцами в кожаных перчатках по рулю, но мы все-таки приезжаем в школу вовремя — как обычно.

В девять исполняется гимн Канады, в четыре — «Боже, храни королеву», и все время между двумя гимнами я страдаю — то от жгучего стыда, то от смертельной скуки.

На утренней перемене я понимаю, что не могу больше терпеть боль от занозы, и иду в туалет, но дверь кабинки не доходит до пола, и другие девочки видят, что я сняла одну туфельку и один чулок, и начинают хихикать: «Что там происходит? Она русская шпионка? У нее телефон в ботинке?»

Одноклассницы никогда не зовут меня прыгать через скакалку, потому что я почти всегда сбиваюсь и моя команда вылетает. На уроках рисования они всегда спрашивают: «Что это должно быть?» — как будто я создала абстрактное полотно. Играя в «музыкальные стулья», я всегда вылётаю первой — музыка поглощает меня полностью, и я забываю перебежать на освободившийся стул. Во время репетиций воздушной тревоги, когда мы прячемся под партами, мне удается просидеть на корточках не больше двух минут, а ведь если на нас сбросят настоящие атомные бомбы, придется так сидеть много часов, а то и дней. Остальные девочки уверены в себе, они проворные и умелые: когда мы делаем снежинки из бумаги, я потею и переживаю из-за того, что у меня затупились ножницы, а они сидят и спокойненько вырезают. Перед физкультурой они ловко и быстро переодеваются в форму, пока я, пыхтя и краснея, борюсь со своими вещами; их одежда опрятна и дружелюбна, моя противится изо всех сил: то пуговица отскочит, то пятно появится, то подшивка отпорется самым подлым образом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: