— Верьте не верьте, а морская жизнь только издали романтична. Ну, там на современных торговых суперах, может, интереснее: страны, города, экзотика... Рыбак же, кроме соленой воды, друзей по экипажу, рыбы, если таковая ловится, ничего не видит. Вернее, по-началу-то все интересую, а потом — мелькают дни, месяцы, годы... В лесу каждое дерево неповторимо, в море — лишь погода меняется да сами моря, если, скажем, уплывешь из Баренцева к Азорским островам... Смешались все мои тридцать пять морских лет, будто стали одним годом: то кажется очень длинным, то жалко коротким. Как я шучу, моя жизнь прошла в точках А—М—А — Астрахани, Мурманске, Архангельске. На юге — молодость, на севере — вплоть до пенсии. Эта перемена мне запомнилась.

— Где же лучше? — спросила Анна, все-таки ожидая чего-нибудь повеселее.

— В Астрахани теплее...

— Там такие арбузы вызревают!.. — восхитилась баба Утя.

— Нам бы того тепла, — практично заметил Борискин.

— Красивые города? — спросила, уже чуть улыбаясь, Анна.

— Разные. И рыба тоже. На Каспии ловил белорыбицу, сельдь, судака, много мелкого частика, зато уж осетры огромные попадались... В Баренцевом, Норвежском — треску, пикшу, камбалу, сайду, мойву. И хека приходилось, и макруруса. Кстати, «макра» — большой, «рус» — хвост по латыни. Большехвостый, значит. Аргентина — от «аргентум» — серебро, серебряная. Что-нибудь кушали, Аня?

— Хека серебристого, селедку ржавую.

Баба Утя засмеялась, Борискин сердито пояснил:

— Не умеют хранить.

— А хек — отличная рыба, — сказал Ивантьев, — даже рыбаки едят. Готовят так: подсолят живого, в газетку завернут и на кожух дизеля. Минут через двадцать — блюдо в собственном соку, не только пальчики свои — косточки рыбьи обсосешь.

— Так это живую, на масле дизельном, — с нарочитой серьезностью сострила Анна, явно ища, над чем бы посмеяться, но баба Утя не поняла шутки, возмущенно укорила ее:

— Ты што? Разве можно на том масле?

— Чего тут? — возразил Борискин, не уловив, по своей всегдашней хозяйственной занятости, сути разговора. — В войну на касторке картошку жарили. Правда, слабило сильно...

Пришлось вновь развеселиться всем, выпить «нежинской» под разогретого гуся, а затем начать длительное самоварное чаепитие, во время которого Ивантьев припомнил все же один анекдотический случай:

— На рыболовных судах долгое время поварихами ходили женщины. Потом приказ был — списать женщин, заменить мужчинами. Списали, заменили. Иду я на своем СРТ к Исландии, за тресочкой, тихо, спокойно, экипаж обычно спит на переходах с запасом: грянет рыбалка — глаз сомкнуть не придется. Валяюсь на диване, читаю. Переходы для меня — чтение романов, газет, журналов — всего, чем обогатился замполит в порту. Вдруг без стука впрыгивает матросик, кричит: «Товарищ капитан! Баба на пароходе!» Как, почему, спрашиваю. Пошел, объясняет, в душевую, открыл, а там женщина моется, забыла, наверно, дверь задраить. Лицом, говорит, вроде смахивает на нашего кока. Ладно. Вызываю через некоторое время кока. Является крепенький паренек с волосами под бокс, в брюках, капроновой курточке. Пригляделся. Да какой же это паренек — самая обыкновенная девица! Лицо, правда, обветренное, загрубелое, как у всех, а другое — фигура, глаза, движения... и распарилась только что в душе до девичьего румянца. Словом, слепой и то бы давно заметил. Но не мы, кому заранее было известно: на борту — духа женского нет. Прямо говорю: рассказывай, дорогая, как обманула кадровиков? Всхлипнула, заплакала. Оказалось все просто: фамилия у нее Павлюк, имя Александра. Нарядилась парнем, назвалась Александром, сдала документы; паспорт ее не изучили в обычной укомплектовочной спешке — и прибыла коком на мой траулер. Работала, правда, старательно, еду готовить умела. Говорю ей: придется списать. Залилась слезами: одинокая, ребенка оставила с матерью в какой-то смоленской деревне, хотела деньжат подработать, дом поправить, корову купить (это было в начале шестидесятых), две экспедиции ходила поварихой, потом приказ — списать женщин, решила обмануть, море, работа по душе. Просит не списывать. Вот и представьте мое положение. Как поступить?

— Оставить, обязательно оставить! — сказала Анна.

— Ой-ей, чего бабы вытворяют, — пригорюнилась баба Утя.

— Так она ж похожа на девушку-гусара в кутузовском войске, Дурову по фамилии, — спокойно констатировал Борискин, а баба Утя немедля прибавила:

— Точно уж, дура! И еще хулиганка!

— А дальше? — попросила Ивантьева взволнованная Анна, привыкшая, вероятно, к всегдашним, незлым перебранкам хозяина и хозяйки. — Вы же не списали, правда?

— Предлагаете, значит, оставить?

— Да. Смелым, умным надо прощать!

— У нас, Аня, совпадают кое-какие взгляды... Вы деревенская, извините?

— Даже местная. Только с другого берега Жиздры.

— Вот и моя душа тогда дрогнула: дом поправить, корову купить... Человек в море за этим пошел... И приказал я: считать Александру Павлюк Александром Павлюком!

— Ура! — вскочила, обежала стол и пожала руку Ивантьеву восторженная Анна.

— Строгим выговором отделался... А порыбачили мы тогда хорошо, два плана взяли. Богатой невестой вернулась в свое Курьяново наша Александра. Долго мне письма писала.

— И замуж вышла?

— Конечно.

— И коровку купила? — спросила баба Утя.

— Да. И дом новый построила.

— Тогда за нее, — предложил хозяин Борискин, беря бутыль рубиново-красной вишневой.

Но в дверь постучались, вошла молодая сноха деда Малахова, сказала, что они уезжают, удивилась — почему Анна не готова, ведь договорились ехать вместе. Анна подхватилась, быстро собралась, пожелала всего доброго застолью и уехала на «Жигулях» догуливать Новый год в современной, почти городской культуры главной усадьбе.

А здесь наладилась мирная беседа пожилых людей о дворах, хозяйстве, небывалых морозах этой зимы, которые оказались посильнее, чем в декабре сорок первого года, прозванного немцами «генералом Морозом», о трудной зимовке скота на фермах, фруктовых деревьях — выживут ли? — и прочем тягучем, бесконечном, как сама крестьянская забота.

Баба Утя удалилась кормить птицу, свиней; Борискин подбросил угля в незатухающий отопительный котел, сказал:

— В хозяйстве так: одно продашь — другое купишь. Угля, например, очень много идет.

— Неудивительно, — согласился Ивантьев и спросил: — Как вы смогли так расшириться? Говорят, все на рынок везете, обогащаетесь. Но ведь не только из-за этого спину ломаете?

Борискин задумался, чуть пригорюнившись, проговорил со вздохом:

— Просто душа мужицкая. Фельдшерил — скучал, не мое дело было. Понюхал земли, навозца — на свет белый народился.

— Вас можно раскулачивать.

— По старым временам — да, созрел.

— Вроде и по теперешним нехорошо излишне наживаться.

— Э-э, Евсей Иванович, вы еще не вернулись из своих морей. — Борискин тихо и грустно посмеялся. — В крестьянском деле надо расти, как растет все живое. Так нельзя: две курочки, две грядочки, одна коза... Не берись лучше. Все пропадет. Мужик, извини, не дачник, ему шириться надо, видеть свой труд, иметь большой интерес. Меня хоть завтра ополовинь, да только дом, землю оставь — снова окрепну. Или умру в работе. Подумай, Евсей Иванович, в свободную минутку над этим.

Думал Ивантьев, бодро шагая домой, а мороз сухо, колко, горячо потрескивал, снег под валенками вжикал — аж в зубах ломило, солнце обжигало ледяным пламенем, и сыпался, сеялся, веялся из бездны чистого неба крупный иней, серебря снежные крыши домов, дорогу, черные ели, дымчатые березники, заливая бело-огненным сиянием поля, всю беспредельность зимнего, звонкого российского простора.

ДУХ ДЫШИТ, ГДЕ ЗАХОЧЕТ

Ивантьев только и делал теперь — думал, читал, образовывался. На письменном столе доктора-филолога, в ящиках стола он обнаружил немало интересных, никогда не виданных книг по истории литературы, агрономии, лесоводству; особенно увлекся он «Растениями в быту»; запоминал целые страницы, читал вслух, делал выписки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: