Большие Поляны
События в романе «Большие Поляны» развертываются накануне исторического мартовского (1965 г.) Пленума ЦК КПСС и подтверждают жизненную верность и необходимость принятых партией решений. Писатель показывает, как под влиянием исторических событий меняются люди, их отношение к труду, повышается чувство коллективизма.
Автор — бывший председатель райисполкома, хорошо знает людей, проблемы деревни и многие вопросы, которые волнуют сельского труженика, находят живое, образное отражение на страницах романа.
Глава первая
1
Всю первую половину июля дни были теплыми, солнечными, а по ночам шли дожди — с грозами, с гулкими раскатами грома. Хлеба отцветали, наливались, колосья тяжелели, клонились к земле. Приближалась вершина лета, начало страдных работ.
В эти дни Уфимцев не слезал с мотоцикла, носился по полям и перелескам, случалось, ночевал в травяных балаганах у сенокосчиков, а то проскакивал в глубь Коневских лесов, где на вольных пастбищах пасли скот.
День ото дня подымалась рожь, закрывая собой полнеба, колыхались под ветром поля пшеницы, голубели овсы. Иногда Уфимцев забирался в середину поля, брал прохладные колосья в пригоршни. Или садился под кустом калины у широкого моря гречихи, слушал бой перепелов.
В такие минуты крутая волна радости захлестывала его, кружила голову. Но от других он старался скрыть эту радость: при встречах с людьми беспричинно хмурил белесые брови, говорил глухим грубоватым голосом, давая понять, что радоваться пока нечему. И лишь оставаясь один, давал волю чувствам — нынешний урожай должен изменить дела в колхозе «Большие Поляны».
Утро застало Уфимцева дома. Вчера он ездил на станцию, отправлял жену с детьми в город к теще на время летних каникул, вернулся домой поздно, спал плохо — было жарко, душно, в голову лезли мысли о сенокосе, которому все-таки мешают дожди, о надвигающейся уборке хлеба и нехватке техники, о деньгах для авансирования колхозников.
Встал он рано, до солнца, торопливо оделся, вышел во двор. От земли несло сыростью, темнели мокрые плетни и недвижные кусты черемухи, блестела лужица у ворот, вокруг нее прыгали, нещадно треща, воробьи.
Он обернулся на стук: возле навеса у поленницы дров стояла хозяйка квартиры тетя Маша.
— Ты куда в такую рань? — спросила она, роясь в дровах, выбирая поленья посуше. — Дождись, оладьев напеку. Успеешь, намнешь холку-то, день долгой.
Голос у тети Маши натужный, с хрипотцой. Она в больших галошах на босу ногу, в старенькой наспех надетой юбке.
— Спасибо, — ответил Уфимцев, проходя под навес к мотоциклу. — В другой раз как-нибудь.
— Что так? — удивилась тетя Маша. — Аль на брюхо осерчал?
— В лесничество надо пораньше успеть, — нехотя проговорил он.
— А-а! Сполняешь наказ своей жёнки? Тогда езжай, поспешай.
Она прошла к дому с большой ношей дров, выпятив тощий живот, отчаянно шлепая галошами.
— Давай сполняй! — крикнула она уже с крыльца и вошла в дом.
Уфимцев поморщился от досады: оказывается, знает о его вчерашней размолвке с женой.
Он вывел мотоцикл за ворота, поехал серединой улицы, разбрызгивая грязь. Улица была длинной, одна на все село, и в эту раннюю пору выглядела безлюдной. Раскисшая от дождя земля рябила частыми отпечатками раздвоенных копыт — по улице недавно прошло стадо.
Уфимцев проехал мимо большого, на четыре окна, дома, где помещалось правление колхоза, мимо потемневшего от времени, обшитого тесом клуба и, перескочив ложок, выехал к старому, знакомому с детства пятистеннику с белыми ставнями. Здесь он родился и прожил до призыва в армию на действительную службу. Сейчас тут жил его старший брат Максим. Уфимцев пристально вглядывался в окна — не увидит ли мать, но окна были пустые. Он мысленно поругал себя, что за делами так и не удосужился навестить ее. Выехав за ворота поскотины, он прибавил газу, думая выскочить с разгона на Кривой увал, пересекавший дорогу и нависавший обрывом над рекой, но на полпути застрял, слез с мотоцикла и поволок его по грязи в гору. Взобравшись на вершину, остановился перевести дух.
Отсюда, с увала, было широко и далеко видно: и оранжевое, еще неяркое солнце, катившееся по степи; и село возле пруда, с тополиными садками, с разноцветными крышами; и река Санара, упрятанная в тальники, петляющая по полям колхоза от самых Коневских лесов; и леса эти, синими уступами уходящие к горизонту, сливающиеся с небом на западе; и у кромки леса сиреневые дымки из труб деревни Шалаши — второй бригады колхоза; и поля, поля по обе стороны Санары, желтое море хлебов, изрезанное лесными гривками.
Когда-то, по рассказам стариков, село Большие Поляны, давшее свое имя колхозу, находилось в окружении дремучих лесов. Теперь вблизи него остались редкие осиновые перелески да заросшие березнячком овраги. И чтобы достать леса на застройку, надо ехать в лесничество, за два десятка километров от села.
Уфимцев обтер травой заляпанный грязью мотоцикл, завел его и поехал правой обочиной дороги, по росшему тут конотопу, между двух стен ржи, на колосьях которой вспыхивали голубыми огоньками еще непросохшие капли дождя. Дальше дорога шла под уклон, было легче и суше.
Но не проехал и трех километров, как невдалеке от дороги у неглубокого овражка увидел бревна и около них шесть большеполянских мужиков. Тут же стояли мотоцикл и две лошади — одна запряженная в ходок, другая — в хомуте и седелке привязанная к телеге.
«Ток начали строить», — догадался Уфимцев.
Как ни спешил он попасть в лесничество пораньше, тут не удержался, подвернул к току.
2
Подле ходка курил, поставив ногу на подножку, высокий, круглолицый Кобельков, бригадир первой бригады; он в длинной шинели, которую донашивал после демобилизации из армии. Рядом с Кобельковым навалился на облучок светлоусый Герасим Семечкин, бригадир строительной бригады — узкоплечий дядька уже не первой молодости, но страшный модник: зимой и летом носил шляпу, не выходил на работу без галстука. Вот и сейчас на нем соломенный брыль, черная рубаха и белый галстук.
Уфимцев заметил и брата Максима. Тот сидел на бревне, повернув непокрытую, начинающую лысеть голову к плотнику Микешину — председателю ревизионной комиссии колхоза — и о чем-то с увлечением говорил. Микешин бессменно находился на должностях плотника и председателя ревкомиссии, и Уфимцев с малых лет так и запомнил его то с топором в руках, то со счетами под мышкой.
Поставив мотоцикл, Уфимцев подошел к колхозникам, поздоровался.
— Видал, Егор Арсентьевич, — хохотнул Кобельков и оттолкнулся от ходка. — Не дают нам нынче спать колхозники, вперед начальства подымаются. Как петухи!
— А то! — отозвался Максим, вставая с бревна; он покрутился на одной ноге, натянул кепку на голову. — Нынче день год кормит. Проспишь — шиш получишь.
— Вот-вот! — смеялся Кобельков, показывая зажатой в руке папироской на прихрамывающего Максима, шедшего к распряженной лошади. — Все он, твой братан! На свету́ ко мне примчал, умыться не дал, все в ставень колотил.
Уфимцев посмотрел на брата, снимавшего хомут с лошади. Он знал характер Максима. Отцовский был у него характер, такой же беспокойный, вспыльчивый, крикливый. И внешне он походил на отца, первого председателя колхоза «Большие Поляны», — темноглазый, черноусый.
Егор Уфимцев не походил ни на брата, ни на сестер, — все они были чернявые, невысокие, а он — большой, русоголовый, в мать. «Ты последушек у меня, — говаривала Евдокия Ивановна. — И не думала, не гадала, на сороковом году родила. Как раз в тот год в колхоз взошли».
— Спать подолгу нам никак нельзя, — степенно проговорил Семечкин, вытаскивая рулетку из брезентовой сумки. — Строитель — народ понимающий. Он ответственность свою завсегда сознает.