— Зато там рябиновая роща. Ягоды оранжеветь начали — загляденье! — пообещала Люська красоту.

— Ну, разве ягоды... — согласилась Настя.

— Вы только там погрузите и — домой, а здесь комсомольцы разгрузят.

— Так-то, Нюра, лучше, — одарила Настя потеплевшим взглядом, — а то ведь подымай-ко на машинищу.

— Смотри-к не надорвись, — ожгла взглядом тихонькая Феня. — По два кирпича вечно трогаешь. Вон Агата — ветер потянет — упадет, а больше тебя ворочает.

— Верно, и канючишь, и канючишь, — поддержала Люська, — вон как в своем-то саду лепишь — любо глядеть.

— То в саду...

— А тут что, задаром или дяде в карман? — распалилась Люська, вставая. — Кто из вас, бабы, в обиде на заработки? Вот, здесь Нюра... Кто-то из нас за глаза-то, да за уголком ши-ши-ши... Травушкина такая, Травушкина сякая, а чуть что, путевочку ли, место ли в садик — Нюра, Нюрушка... Нюра Павловна, ты иди, мы тут разберемся... В своей семье не без мусора. Где машины?

— У конторы.

— Вот мы счас туда и прикатим. А ты, Нюра Павловна, иди, иди, — распорядилась Люська, недобро оглядывая свою бригаду.

Нюра повернулась и тяжело пошла мимо сортировочной площадки, мимо состава с изложницами и оржавевших слитков, заросших высокой лебедой, полынью. Что-то сделалось у нее с глазами — набухли и отяжелели веки. Давно ее не тянуло так вот кинуться в дебри травы, спрятаться там и пореветь, как совсем недавно, может, года два, три назад. Вначале, когда привела ее в этот цех Нина Аринкина и устроила рассыльной, что ж за работа — туда сбегала, сюда сбегала — все довольны Нюрой. А Нюре интересно было узнать завод — любопытно же, вот гудит что-то, гудит в печи, а потом на тебе — подставят желоб, подставят огромный ковш — сталевар тык-тык ломиком над желобом, отскочит — и сразу плюхается в ковш оранжевая струя. Летят искры. Все становится розово-красным. Потом стала Нюра работать табельщицей. Проработал человек на печи смену, всю силу, все мысли там оставил, а на бумаге лишь завиток — восьмерка. И весь день у Нюры перед глазами восьмерки, восьмерки. Прогуляет какой-нибудь оболтус — Нюру ругают, ищет его Нюра, бежит в общежитие. Хорошо, если просто заболел, а то подрался, порезался, мало ли что могло быть.

Мальчишки-каменщики были все из ФЗО. За их показной лихостью Нюре виделась липучая, неотвязная тоска по далеким, родным местам. Большинство мальчишек ничего, кроме как работать, не умели, денег до получки вечно не хватало. Иногда Нюре попадало: то потеряется наряд, то неправильно закроет табель.

— Ишь, цацы конторские, — ругались бабы, озленные тяжелой работой.

— Укокошили бы свою силушку, не так запели б. — И уже какая-нибудь за дверью прыскала:

— Хи-и, а расчетчица-то на подушечке восседает. Надо же, пух мнет...

Слушала Нюра, слушала — ну какая же она цаца, обидно, сил нет. Иногда поревывала, да и сбежала к подручным каменщиков. Ничего, приглянулось там Нюре — тяжело, да весело. А потом, позднее, приняла у Карпушиной бригаду.

Нюра вошла в полынь по вихлястой тропочке. Неожиданно для себя села на слиток и посмотрела сквозь дрожавшие ресницы и мгновенную черноту от блеска солнца вверх. В небе высоко-высоко под горячим солнцем висели реденькие хлопья облаков. В зыбком раскаленном мареве над травами весело плясали серебристые пылинки, а над макушками мреющей полыни юрко перелетывала молодая трясогузка. Нюра потрогала ладошкой, погладила ржавое колесо тележки, отбегавшееся по звенящим рельсам, теперь уютно привалившееся к ржавому неуклюжему слитку, какие, весело крутясь, возило на своей спине долго-долго. Открутилось колесо, отжило. Потом когда-нибудь его заметят и погрузят в вагон, отвезут и бросят в печь, там оно растает, а после, может быть, снова оживет молодым колесом.

Нюра размяла в ладонях ветку полыни, прижала к лицу и улыбнулась себе, вдруг ощутив радость жизни и жизнь всего тела, поняла, что сколько бы ни горевал человек — жить все-таки уютно и хорошо! Думалось ей сейчас светло, умильно. Хорошо вот так, набегавшись за день с утра по печам и участкам, выгадать себе десять минут и лечь на угревшийся на солнце слиток, поймать взглядом в дрожащем воздухе какую-нибудь сверкающую пылинку, или причудливое облачко в знойной бездне неба, или заметить круглый, бледный листик копытень-травы, ухитрившийся выбраться из-под усталого колеса, ожить, почувствовать теплоту своих пальцев, с помощью которых листок выпростался из-под сухой дудчатой ветки белой мари.

Хотелось Нюре лежать вот так и лежать, смотреть на эти истомленные теплом высокие травы, слышать за толщей теплого воздуха далекие голоса паровозов, мирный гул близких цехов, цвирканье воробьев и трясогузки над головой и радоваться, радоваться своей жизни, этим милым неуклюжим птахам и бледному росту копытень-травы из-под тяжелого колеса. «Конечно, в жизни много суеты, — подумала Нюра, — но пусть сквозь эту суету навсегда останется это ясное небо и этот слепящий свет». Она радостно рассмеялась, шлепнула слиток. От взметнувшейся пыли качнулся перед глазами сочный, с седым налетом листок белой мари и взлетела куда-то из-под листьев бело-желтая бабочка.

Нюра встала, пошла к конторе и увидела бегущего навстречу худенького паренька.

— Нюра, Нюра! — кричал он, взмахивая забинтованной рукой. — К начальнику! А Фофанова не видела? — сравнявшись, спросил он.

— Фофанов на печи. А что такое?

— Не знаю... вызывает, — и побежал дальше.

Собравшиеся на совещание к Пегову уселись чинненько вдоль стенок на хрупкие полувенские стулья и в ожидании (Пегова задержал главный сталеплавильщик) принялись говорить о деле, о новостях, рассказывать анекдоты. Кураев подсел к Нюре.

— Олег Николаевич, ваши орлы опять отличились, — повернулся Фофанов к Кураеву. — Иду я, а за углом бытовки красят ацетиленовый аппарат. Спрашиваю — что такое? Радешеньки — плохо лежал, говорят...

— Знаю. Я им подсказал где. — Кураев доверительно улыбнулся. — Зачем такому добру пропадать. Две недели валяется у дороги. Наверное, строители бросили.

— Ой ли! — покачал головой Фофанов.

— Ей-бо! — перекрестился Кураев.

— Не зря все говорят, что у Кураева нет только птичьего молока. А нет — украдут.

— Все до поры до времени...

— Правильно делают... С него работу спрашивают. Я сегодня вон тоже бухту шлангов у мартеновцев украл, — сознался мастер уплотнителей. — Потому что нечем работать. А отдел снабжения не дает. Только Пегову не проговоритесь — ругается...

— Дорогие вы мои, хорошие! — расчувствовался Кураев. — Да если я не буду воровать, все наши машинки встанут... А с тем, что мы имеем, даже бабушка моя б взвыла... Она бы плюнула на нашу фирму и забыла...

Вошел Пегов, все умолкли. И молчали, пока он снимал каску и вешал ее на рожок вешалки, пока шел к столу и отодвигал стул, собирал на столе бумаги.

— Олег Николаевич, как вентиляторы?

— Вертятся, — сказал Кураев и подмигнул Нюре.

— А раньше не вертелись?

— Кабель порвался, а дежурный электрик был в другом мартене, — сказал Кураев и отвернулся к Нюре: — А, ну его... — прошептал. — Опять завел бодягу... Так вот слушай, расскажу тебе...

— Травушкина, что с шамотным кирпичом? — спросил Пегов.

— Те вагоны, что мы ждали, еще в пути. Будут завтра... Никита Ильич, я прошу прощения, я забрала, не предупредив вас, обе машины и сейчас отправила с людьми на центральный склад. Есть там немного шамота...

— Молодец! Спасибо!

— Но... У меня еще просьба, — сказала Нюра, — эти две машины здесь разгрузить и доставить на печь у меня некому. Хорошо бы комсомольцев...

— Будут комсомольцы! Будут, Виктор Трофимович? — посмотрел на Фофанова.

— Можно.

— Давай-ка организуй в распоряжение Травушкиной...

— Так, у кого какие претензии к нашим снабженцам?

— Три месяца прошу вентиля, — сказал Кураев, рассеянно заглянув в записную книжку, — водопроводчики плачут, а украсть негде.

Все рассмеялись.

— Да, да, негде... Месяц обивал пороги насчет двухмиллиметрового железа, швеллера, уголка...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: