И вот отгремел последний аккорд, стихли аплодисменты, широкие двери выпустили толпу.
Три девочки шли, пританцовывая и напевая: «Сильва, это сон голубой, голубой», — сами во власти голубого сна. Внезапно старшая девочка будто споткнулась, поднесла руку к сердцу и со странной, медленно истаивающей на худеньком лице улыбкой как-то осторожно опустилась на тротуар, приникла к нему, вытянулась и замерла.
— Людка, ты с ума сошла! — закричала ее подруга. — Вставай немедленно! Простудишься!
— Люда, вставай, ну, вставай же! — со слезами просила маленькая.
Она опустилась на корточки, стала тормошить неподвижную Люду.
— Чего шумишь-то, — проговорила старушка с санками, — не понимаешь, что ли?..
И тогда обе девочки заплакали, закричали.
— Плачь не плачь, назад не вернешь, — сказала старушка. — Ступайте домой, я ее свезу, куда надо, мне не привыкать.
Она подняла почти невесомое тело, положила на санки и повезла…
Эту историю рассказывал людям после войны известный ленинградский литератор Недоброво. А потом я услышал ее куда подробнее от одной из этих девочек, пережившей блокаду и ставшей прекрасной женщиной.
Я и сам был причастен к блокадной премьере. Мне, двадцатидвухлетнему лейтенанту, работнику отдела контрпропаганды Политуправления фронта, пришлось сбрасывать листовку, посвященную «Сильве», над немецкими гарнизонами в Чудове, Любани, Тосно. В те дни немецкое командование вновь принялось втемяшивать своему приунывшему воинству, что «Ленинград сам себя сожрет».
Листовка содержала минимум текста и много фотографий: афиша у входа в театр, набитый до отказа зрительный зал, дирижер за пультом, сцены из оперетты, смеющиеся лица женщин, детей, солдат, матросов, заключительная овация. Крупным шрифтом было набрано сообщение о премьере «Сильвы» и приглашение немецким солдатам посмотреть спектакль в качестве военнопленных, добровольно сложивших оружие. Листовка служит пропуском для сдачи в плен («Дас Флюгблатт гильт альс Пассиршейн фюр ди Гефангенгабе»).
— Кажется, я вас понял, — сказал корреспондент вечерней будапештской газеты.
Я счел нужным добавить, что благодарность Кальману вовсе не обязывает меня писать о нем жидкими слезами безоглядного энтузиазма. Кальман был живой человек со своими недостатками, сложностями, ошибками. Пушкин сказал, что в человеке выдающемся важна и дорога каждая черта. А Кальман так крепок, что выдержит все. Его не умалишь никакой правдой, как бы горька или смешна она ни была. Он встряхнется и встанет ясным и чистым, как новый день. Ибо он не в мелких очевидностях своего бытового темперамента, хотя и это интересно, важно, а в своей музыке…
Часть II
Ничто не кончилось
Кальман осторожно положил цветы на могильную плиту. Над черным гранитом возвышалась скульптура из белого мрамора: женщина, вглядывающаяся в далекую пустоту слепой сферичностью мраморных глаз. Так перед кончиной смотрела часами в окно Паула, не видя ничего, потому что взор ее был обращен внутрь, в глубь души и прошлого.
Ему сорок шесть, не так уж много, а скольких близких успел потерять: отца, брата, Паулу…
— Отчего так пустеет мир? — произнес он вслух и будто услышал тихий, насмешливо-нежный голос:
— Мы рождаемся в молодом мире. Нас окружают юные братья и сестры, полные сил родители, еще не старые деды. Мир стареет с нами, но быстрее нас. Вот уже ушли деды, потом родители, старшие братья и друзья. И никуда не деться от преждевременных потерь, кому-то на роду написано уйти до срока… Тебе надо было бежать от меня раньше, я все сделала для этого, когда-нибудь узнаешь. Лишь одного я не могла: бросить тебя сама — слишком любила…
Он коснулся плеча Паулы, ее высокой шеи — под рукой был холодный камень.
Когда он повернулся, то увидел у могильной ограды женщину, наблюдавшую за ним с выражением чуть комического сочувствия. Она была элегантна и очень красива. Некоторая усталость век обнаруживала, что страсти знакомы этому молодому существу.
— Агнесса? — удивился Кальман. — Что ты тут делаешь? Это не твое царство.
— Но и не твое, Имре, ты же боишься покойников. — Агнесса усмехнулась. — Тебе не идет поза безутешного вдовца. Для этого ты слишком эгоистичен.
— Да, я был плохим мужем Пауле. И наверное, окажусь плохим вдовцом. Но я и не позер, ты это отлично знаешь.
— Это правда. Ты не умеешь притворяться. И тебе, наверное, здорово плохо без Паулы. Поэтому я и приехала. Мне сказали, что ты бываешь здесь в это время.
— Очень мило с твоей стороны, — удивленно сказал Кальман. — Но я предпочитаю одиночество.
— Я предлагаю тебе одиночество вдвоем.
— Ты что, импровизируешь водевиль: «Ричард Третий в юбке» — соблазнение над могилой?
— Ну, соблазнила-то я тебя значительно раньше.
— И предала тоже.
— Боже мой! Лишь ты мог порвать отношения из-за жалкой мимолетной связи, которую я сама толком не заметила. Столько лет прожить в Вене и остаться жалким провинциалом!
— Тебе не кажется, что над могилой Паулы этот разговор не очень уместен?
— Надо считаться с живыми, а не с мертвыми, — жестко сказала Агнесса. — Много ты думал о Пауле, когда путался со мной?
— Паула сама прекратила нашу близость, — потупил голову Кальман. — Боялась заразить меня чахоткой. Я этого не боялся.
— Паула все знала о нас. Она переживала наш разрыв. Это была замечательная женщина с мужским умом. Она боялась за тебя и считала: какая ни на есть, я могу быть настоящим другом. Она хотела, чтобы мы поженились.
— Это дико, — помолчав, сказал Кальман, — но я верю тебе. Она настойчиво говорила, что я должен жениться и завести детей. Это была ее навязчивая идея. Мне даже казалось, что она готова назвать имя женщины, но меньше всего я мог допустить, что она имеет в виду тебя.
— Это почему же?
— Паула заставила меня верить в женскую порядочность.
— Бедный Имре! Тогда тебе лучше остаться холостяком.
— Я тоже так думаю.
— Но Паула не хотела этого.
— Не шантажируй меня ее именем.
— Что за тон, Имре? Ладно, бог с тобой. Но зачем же терять дружбу?
— Ты хорошо говорила о Пауле. За это тебе многое прощается. А дружить мы, наверное, сможем.
— И на том спасибо! Ты на колесах?
— Нет, Паула не выносила автомобилей. Я хожу сюда пешком.
Агнесса внимательно посмотрела на него.
— Нет, это не лицемерие. Ты по-настоящему любил Паулу. Давай я подброшу тебя в город.
Машина быстро домчала их до центра Вены. Возле погребка «Опера» Кальмана окликнул какой-то краснощекий человек.
— Это мой зять, — сказал Кальман Агнессе. — Я здесь сойду.
— Мы увидимся?
— Конечно. Только не на кладбище.
— Тебя не оставило чувство юмора. Ты будешь жить.
Кальман вышел из машины. Агнесса дружески помахала ему рукой.
— Поздравляю, — сказал зять. — Ты не теряешь времени даром.
Кальман пожал плечами.
— Какая женщина! — зять поцеловал сложенные щепотью пальцы. — И какое имя!.. Не знаю, что она в тебе нашла, но забрало ее крепко. Столько времени графиня Эстергази ждет пожилого мужчину с внешностью отнюдь не лорда Байрона.
— Не болтай!
— Я совершенно серьезно. Мы все… и твоя мама надеялись на этот брак. Она молода, красива, богата и знатна. Представляешь, как будет звучать: графиня Кальман-Эстергази, граф Кальман-Эстергази!..
— Я Кальман, и с меня этого достаточно.
— Надо и о родне думать. Нам давно хотелось породниться с аристократами. Может, у тебя на примете какая-нибудь Габсбург или Нассау? Признайся честно своему верному Иоше. Хочешь стаканчик чего-нибудь?
— Нех. Ты мне надоел со своими пошлостями. Пойду в кафе «Захер».
— Не сердись, Имре. Я же любя.