Кривоножко не видел, как из захваченной противником траншеи вывалились два немца и поволокли к своим траншеям «языка». "Язык" в бурой шинели, без каски хорошо просматривался меж зелеными шинелями фрицев. Виднелась даже белая точка кляпа во рту. Немцы связали ноги и руки «языка», и он беспомощно волочился по земле, вероятно теряя сознание от боли.

Когда Жилин увидел эту троицу, он прежде всего понял именно эту боль «языка», представил, как ломят суставы, как обдираются руки о бурьяны, и отдал приказ:

— Засядько! «Языка» не трогай, Беру на себя.

Засядько с ужасом посмотрел на Жилина — он решил, что Костя расстреляет сейчас своего же брата красноармейца, с которым, может быть, коротали ночные часы, а то и ели из одного котелка и который попал вот в такую беду.

Самым страшным, пожалуй, было то, что Засядько понимал: противник не должен иметь «языка». Ни при каких обстоятельствах! Потому что «язык» может рассказать все, что он знает об их обороне, и тогда туго придется всем, а значит, и Засядько. И все-таки он, убивающий сейчас фрицев. с ужасом ждал, когда Жилин расстреляет этого бедолагу — ведь другого выхода Засядько не видел.

Его видел Жилин. Он выцелнвал так долго и так тщательно, что Засядько перестал ужасаться, фрицы проползли уже метров тридцать, когда Жилин выстрелил первый раз.

Ближний к нему немец поерзал правой ногой и вывернулся на бок. Второй, тот, что был за пленным, видно, покричал ему, потом толкнул, н убитый немец вяло отвалился на сторону. Живой подхватил пленного поудобней, для чего ему пришлось несколько приподняться над землей, и тут его свалил Жилин.

Костя с облегчением вздохнул, мельком посмотрел на Засядько, ужас в глазах которого сменился восхищением, и буркнул:

— Ну ползи же, дура старая!

Засядько теперь понял все: Жилин не торопился с выстрелами, ждал, пока немцы подтянут пленного к старой бомбовой воронке, в которой можно будет скрыться. Стрелял он первым ближнего потому, что дальний немец после смерти напарника обязательно приподнимется и, значит, у лежащего пленного окажется больше шансов не попасть под жнлинскую нулю; "Дура старая" — тоже сказано не случайно: днем в траншеях норовили оставлять пожилых бойцов. Считалось, что они бдительней, их не так тянет в сон.

Все это Засядько оценил, н его добрые темно-карие глаза повлажнели. Он перевел дыхание и опять стал выцеливать противника. Лицо его сразу стало жестким и колючим, как полминуты назад у Жилина.

Глава пятая

До наблюдательного пункта капитан Лысов добрался благополучно. Раза два его обдавало глиняной крошкой и прахом от ближних разрывов, но не сильно и не страшно. Только на НП он обнаружил молчаливого пожилого писаря, но не обратил на него особого внимания — бросился к стереотрубе. И уж только убедившись, что противник, как ему и докладывал стоящий рядом начальник связи, явно создал огневой мешок вокруг стыка, а по фронту ведет отвлекающий огонь, окончательно освободился от предчувствия общей для всего участка беды. Теперь все, что происходило, стало его личной бедой и заботой. И думать он стал соответственно.

Лысов строго, придирчиво огляделся. В НП набились порядочно народа: наблюдатели, связисты — свои и артиллерийские, связные и загнанные под накаты НП огневым налетом минометчики, саперы, артиллеристы…

В иное время Лысов сразу же. разогнал бы всю эту шарагу — непорядок же! — но в этот раз только мрачно и придирчиво оглядел их — все оказалась с оружием — и подумал, как это он хорошо сделал, когда приказывал хранить на НП ящик ручных гранат, и неожиданно про себя решил: на контратаку всего этого воинства хватит, а вслух он спросил:

— Связь с Чудиновым?

— Прямой нет, — извиняюще сообщил младший лейтенант. — Линию сечет. — Соединяй вкруговую.

Пока соединяли, немцы бросились в атаку, и Лысов, окруженный тяжело дышащими людьми, смотрел через стереотрубу и видел, как стали падать солдаты в проходах и на своих брустверах. Поначалу он оценил работу жилинского отделения, даже почувствовал что-то вроде признательности к нему, но внутреннее озлобление против связного не прошло. Потом, когда первые немцы вскочили в батальонные траншеи, он совсем распалился и вслух сказал:

— Что ж он, дурак, не туда бьет.

Никто не понял, о ком говорит комбат, как не поняли, что его больше всего волнует, но на всякий случай отодвинулись от амбразуры.

Лысов не сомневался, что противник не слишком силен. Если он даже закрепится в траншеях переднего края, батальон выбьет его если не сразу же, так ночью. Да и сам противник не дурак. Не станет закрепляться в низинке. Тут нужно рвать вверх, ко вторым траншеям. Правда, можно было подумать и о том, что этот рывок всего лишь отвлекающий маневр, а главный удар он нанесет попозже или в стороне, но Лысов опытом своим, особым, накопленным только и боях чутьем знал — это всего лишь разведка боем. Проверка, как русские держат оборону, какие у них силы.

Выходило, что именно его батальон и он лично держат сейчас экзамен и перед противником за всю оборону в целом и перед своим начальством. Он верно своим военным чутьем угадал состояние командира полка — тот наверняка уже на своем НП и тоже наверняка уяснил обстановку, доложил о событиях в штаб дивизии, а оттуда, небось, уже сообщили и в армию.

Вот так и встал капитан Лысов во весь рост перед всеми вышестоящими штабами и начальством.

Пришел его час.

Теперь он, кажется, помимо своей воли выработал и план контратаки и определил свое место в бою. В ином положении он наверняка остался бы на НП, а комиссар возглавил бы контратаку. Поднять, воодушевить бойцов личным примером, первым рвануть на огонь врага — прекрасно опасная привилегия политработника, комиссара. Но теперь и командир стал как бы комиссаром. И Лысов уже знал, что сам поведет людей в бой.

Поведет, потому что иначе нельзя. Как человек, облеченный и новыми, партийными, правами и обязанностями, он должен показать тот смертный личный пример, который прежде лежал на политработниках; и еще потому, что его батальон стоял сейчас в центре всей обороны и Лысов, а значит, и батальон, должны были выглядеть с наилучшей стороны. Все эти мысли Лысов не оформлял в слова. Они готовились раньше, в дни раздумий над приказом Верховного, а теперь они руководили Лысовым — человеком честным, дисциплинированным хоть и несколько прямолинейным.

— Чудинов на проводе, — доложил начальник связи.

— Чудинов! — хватая трубку, закричал Лысов. — Готовь контратаку! Парой отделений.

Слева! Понимаешь — слева! Справа ударит восьмая, а я сверху. Понимаешь — сверху!

Через семь минут! Семь минут! Засеки! У меня все! Начальник штаба! Немедленно вышли ко мне из резерва отделение автоматчиков. Немедленно!

Лысов бросил трубку в руки младшего лейтенанта, грозно и решительно оглядел всех и приказал:

— Разобрать гранаты! Приготовиться к контратаке! — и уж только потом приказал младшему лейтенанту:

— Вызови восьмую.

Пока телефонист бубнил: «Огурец», "Огурец", — Лысов, решительно раздвинув красноармейцев, столпившихся у ящика с гранатами, взял из него четыре штуки я стал снаряжать запалами.

— Товарищ капитан. Фрицы пленного тянут, — крикнул младший лейтенант, и его молоденькое, розовое, в пушке лицо исказилось, как от острой зубной боли.

Лысов бросился к стереотрубе. Он видел, как снайперы расстреляли немцев, но не обрадовался этому — пленный продолжал лежать между двумя трупами совсем рядом с воронкой: кажется, скатись в нее — и все дела.

— Ну дурак? — крикнул Лысов. — Все не так делает!

Младший лейтенант тоже считал, что пленному нужно скатиться в воронку, и согласно покивал. А Лысов ругал не пленного. Он ругал Жилина — за то, что он позволил немцам вытащить пленного из траншеи. Ругал и знал, что несправедлив, — не могут же снайперы вот так сразу отбиться от сотни специально тренированных солдат. Но поделать с собой он ничего не мог: надоела ему жилинская насмешливость, его вечное, плохо скрываемое, ехидное превосходство над всеми. Раньше терпеть такое он еще мог, ведь даже комиссар не обращал внимания на жилинский характер. Но теперь нет! Теперь этому конец!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: