— Нет… Я тебя не трону, ты же знаешь.
Я судорожно нащупала позади на столе нож, готовясь обороняться, но Эйне покачала головой.
— Он тебе не понадобится. Всё хорошо. Обними меня.
Я не трогалась с места. Тогда она сама шагнула ко мне, взяла из моей ослабевшей от страха руки нож и положила его на стол. Я оказалась в её холодных объятиях и обмерла, ожидая, что её зубы вонзятся мне в шею; они не вонзились, и я ослабела. Табуретка была очень кстати.
— Послушай, ну, перестань. Я ведь сказала, что не причиню тебе зла. Неужели ты всё ещё боишься?
Я уронила голову на руки. Она помолчала — быть может, обиделась. И вдруг сказала:
— Если не возражаешь, я тут у тебя немного вздремну. Что-то я устала.
Я подняла голову, чтобы сказать, что моя кровать к её услугам, но она уже свернулась клубком на подоконнике. Всё, что я могла сделать для её комфорта — это подложить ей подушку.
— Сегодня ты узнаешь смысл жизни, детка, — сказала она.
Это громкое заявление, не спорю. Но она именно так и сказала, прежде чем схватить меня и взмыть со мной в тёмное небо. Прохладной и звёздной августовской ночью, едва позволив мне накинуть кое-что из одежды, она утащила меня из моей тёплой постели, чтобы показать мне весь мир.
Мы летели над городом, над его ночными огнями, мерцающими под нами, как океан звёзд. Мы летели выше самых высоких крыш, намного выше. До земли, наверно, было не меньше километра. От мощных взмахов крыльев мы летели не совсем по прямой, а немного отклоняясь то вверх, то вниз, а иногда она переставала махать ими и просто планировала. Сказать, что это было захватывающе, значит ничего не сказать. Город остался уже позади, мы летели над лугами и лесами, над оврагами и холмами, и под нами то и дело зеркально взблёскивала серебряная от луны гладь озёр и озёрец, вились блестящими лентами реки и речушки. В ложбинах лежал седой туман, дышали сыростью болота, на пожарищах торчали чёрные остовы деревьев, мелькали песчаные пляжи и раскидывались блестящие от росы поля. В лунном свете её крылья серебрились и переливались, встречный ветер откинул назад её волосы, и она была одновременно жуткой и завораживающей.
— Ну, как тебе это? — спросила она.
Я смогла ответить только:
— Обалдеть…
Она сказала:
— А я ещё вот как могу.
И она, сложив крылья, начала пикировать вниз. В ушах у меня стоял свист, лёгкие не могли одолеть слишком мощный поток встречного воздуха, сердце замерло, а расстояние до земли стремительно сокращалось.
Нет, мы не разбились. Когда до земли оставалось буквально несколько метров, она вышла из пике, пролетела в бреющем полёте над высокой травой, а потом опять начала набирать высоту, мощно взмахивая крыльями.
— Я могу подняться выше облаков, — сказала она. — Но там тебе будет трудно дышать, и ты замёрзнешь.
Она показала ещё и не такие фокусы. Она продемонстрировала такие скорости, какие не снились разработчикам сверхзвуковых самолётов. Не шевельнув и крылом, она перенесла меня за тысячи километров на запад, и под нами раскинулся в голубых сумерках древний город — Рим. Отдохнув на куполе собора, мы полетели дальше, и буквально через минуту оказались в Париже, на Эйфелевой башне. Потом был Лондон, Нью-Йорк, Вашингтон, Лос-Анджелес, Токио. В мгновение ока мы пересекали океаны, перед глазами у нас мелькали рассветы и закаты; только что я видела звёзды над Иерусалимом, а уже в следующий миг — жёлтый рассвет в Пекине, и всё — за одну ночь.
А потом мы приземлились на суровых скандинавских скалах у моря. Было холодно, из моего рта при дыхании вырывался пар, тая на фоне розовеющего неба. Это был рассвет — наверно, самый красивый, который мне когда-либо доводилось видеть. Холодный, свежий воздух наполнял мои лёгкие, а её крылья отливали перламутровым блеском. В розовых утренних лучах она была не страшная, даже красивая, только очень бледная. Я впервые разглядела её глаза: они были бездонные, и их цвет было невозможно понять. Они были то карие, то серые, то отливали морской волной, а временами в них разверзалась чёрная бездна.
— Устала? — спросила я.
Она улыбнулась.
— Нет… Просто хочется посидеть здесь. Мне нравятся эти берега, я люблю здесь бывать.
Прибой шумел, разбиваясь у подножия скал, а я озябла, и она обнимала меня крылом. Не скажу, что под крылышком у неё было теплее, но так меня хотя бы не пронизывал холодный бриз. Я ворошила пальцами маленькие мягкие пёрышки верхнего края её крыла.
— До сих пор я встречала здесь рассвет одна, а теперь хочу подарить его кому-то… Тебе. Я хочу лететь в ночном небе не в одиночестве, а чтобы к моей щеке прижималась твоя, как сегодня… Хочу слышать твой голос в песне ветра. Хочу видеть, как серебрятся под луной твои волосы. Как отражаются звёзды в твоих глазах. Как дрожит иней на твоих ресницах. Хочу, чтобы отныне так было всегда.
— На свете есть только две касты: хищники и жертвы.
Мысль о том, каково это — быть такой, как Эйне, подкралась ко мне, яко тать в нощи, ужасная, как Франкенштейн. Она подкарауливала меня за каждым углом, выглядывала из шкафа, таращилась на меня из окон маршруток жуткими мёртвыми глазами упыря, дышала мне в спину холодом в тёмной прихожей, выскакивала из канализационных люков и гладила мне волосы ледяным прикосновением ужаса. От этой мысли, как от протухшей рыбы, подступало к горлу, и лежать с ней в постели было так же уютно, как в одном гробу с покойником. Мысль эта родилась, наверно, где-то глубоко под землёй, куда ни одно нефтедобывающее предприятие не доставало своими бурами, выползла на поверхность, бледная, как выцветшая кожа заспиртованного уродца, с одной лишь целью — преследовать меня днём и ночью, не давать мне покоя ни в постели, ни за столом, ни на лекции, ни дома, ни на улице. Эта серая холоднокожая нежить играла своими ледяными пальцами на моих нервах, как на струнах арфы, с каждым аккордом натягивая их всё сильнее.
Мысль эта, неотступно следовавшая за мной по пятам и сверлившая мне спину пристальным и острым, как скальпель, рассекающим душу взглядом, показывала мне то один свой уродливый сустав, то другое противоестественное сочленение, заарканивая меня петлёй из своей кишки, и всё же было что-то жутковато интригующее в переплетении её сосудов, что-то, что притягивало взгляд и заставляло завороженно всматриваться в тёмные закоулки нарисованного ею мира — не только с содроганием, с ужасом и гадливостью, но и со странным, непреодолимым любопытством. Выкатившись чёрным шерстистым клубочком из-под моей кровати ночью, эта мысль растягивала себя надо мною кожаной перепонкой, покачиваясь, как парус, и вздрагивая, как мембрана, распластавшись под потолком, как оторванное крыло летучей мыши. И я спросила однажды:
— Тебе нравится быть такой, Эйне?
Сентябрьский дождь скучно шелестел на улице, блестела грязь, мокрое золото листьев хрупко и ненадёжно держалось на деревьях, осыпаясь с каждым днём. Эйне с мокрой гривой сидела на подоконнике, на плечах её кожаного жакета блестели капельки дождя. Серая, будто выцветшая кожа её рук туго натягивалась на остов из костей, длинные жёлтые ногти были чуть загнуты внутрь, на груди в вырезе жакета просматривались рёбра. Но за её внешней костлявостью и худобой крылась нечеловеческая, огромная сила.
— На свете есть только две касты: хищники и жертвы.
Теперь я понимала, почему она сказала, чтобы я держала окно закрытым, и каких кровососов она имела в виду. Она сказала, что они могут проникнуть куда угодно и при закрытых окнах и дверях, но избегают вторгаться в жилища: такой закон. Кроме того, это выдало бы их. Я открывала ей окно на условный стук, а через дверь она никогда не приходила.