— А пойдем за ними, — куда они, туда и мы! — говорит мне Андрейка. Мы спешим догнать Марфу Ивановну. Минуем кладбище, затем церковь и рощицу, поля и овражки. Мы уже последние сопровождающие!
Дорога, обсаженная тополями по обочинам, уходит далеко в белый молочный туман. В воздухе запах медового сена, копнушки которого стоят в низине, между дорогой и полями. Молнией вспыхивает в траве коса — и мы видим, как мужик, в мокрой от пота рубахе, ладно машет косой. Он так ушел в работу, что Марфу Ивановну и нас не видит. На копнушки то и дело наискось падает тяжелая тополиная тень. Стволы у тополей внизу в растрескавшейся черной коре, точно в бороздах от сохи. Неожиданно из‑за поворота дороги появляется большой деревянный смоляной крест. Могилка неизвестного странника под крестом давно сровнялась с землей. Мы крестимся и идем дальше. А далеко мы ушли? Мы оглядываемся — села не видно. Только смутный зеленый островок кладбища да зарадужело сверкающий крест церкви.
Широко распластав крылья, над полем кружит беркут. Андрейка говорит, что это тот самый беркут, который утащил у них цыпленочка и по которому стрелял отец. Теперь беркут боится приблизиться к селу: «Батько ему задаст!»
Разговор о беркуте отвлек нас от медведицы. Мы спохватываемся, смотрим на дорогу, приставив козырьком ко лбу руку. Два темных пятна, почти сливаясь, еще виднеются вдали. Что они мне напоминают? Ах да — летнюю печку на дворе, печку с высокой трубой. За взлобком дороги артисты исчезают — точно в землю провалились. Мы завидуем цыгану и медведице, для которых распахнута дорога, весь мпр.
Молчаливые, загрустившие, возвращаемся мы обратно в село.
На селе все его называли Турком. Была ли это настоящая фамилия или кличка — этого никто не знал. А еще называли — «венгерцем». Высокий, в щеголеватой бекеше, отороченной на груди прямоугольником серой смушки, в такой же серой и щеголеватой смушковой кубанке, расширяющейся кверху — он появлялся на селе внезапно, взбудоражив всех от мала до велика. В юрких, то падающих под гору, то поднимающихся вновь узких улочках села, весь день мелькал золотой крест галуна на черносуконном верхе кубанки Турка. Бабы и молодицы перекликались через плетни: «Турок приехал! Венгерец приехал!» Носили ему полотно и сало, овчины и живых кур. Он покупал все шумно, с шутками–прибаутками, расплачивался лихо, не торгуясь, и швырял закупленное в свой вместительный двухоглоблевый возок. В возке у Турка, в большом коробе, потрясающе богатые товары: пахучее мыло «Тэжэ» и наперстки, гребешки и серьги, пуговички и шпильки, бабьи платки и треугольные, с плывущим лебедем на крышке коробочки пудры, жестяные баночки помады и разноцветные бусы–мониста. Здесь же и красный товар — «материя»: синяя китайка и крепчатый ситец, коленкор и даже лимонный или черный атлас! Из кармана бекеши Турка торчит наготове складной железный аршин. Скаля зубы и насмешливо поглядывая на подошедшего, Турок лихо орудует аршином, с сухим треском, помогая, когда надо, крепкими зубами раздирает холодный коленкор и глянцевый атлас. Есть у Турка и игрушки — красносиние мячики, деревянные кузнецы (мужик с медведем поочередно стукают в наковальню, если двигать–дергать планочки), пугачи, папиросные, ярко окрашенные «звезды» и «гармошки».
Все село знает Турка, знает его громыхающую шворнем, немазанную повозку и резвую, со впалыми боками, буланую кобылку. Мужики шутят, что Турок ее кормит одним лишь батогом. Показывая крепкие зубы–лопаты, Турок смеется: «Кнутом — дешевле, чем овсом!»
Это был удачливый барыга, наглый и хитрый, который шумной развязностью своей разыгрывал веселого простака и рубаху–парня. Хоть все мужики за глаза называли Турка и «жуликом» и «жохом», однако не ссорились с ним, наоборот, как бы восхищались его ловкостью, всячески нахваливали его, пока он не пускал по кругу свой тяжелый золоченый портсигар с румынскими контрабандными сигаретами. Сигаретки, с золотым ободочком в конце мундштука, мужики брали не спеша, двумя пальцами, с потешным полупоклоном и смешно топыря остальные пальцы. Держа шапку под мышкой, подолгу, прежде чем закурить, мужики разглядывали каждый раз сигаретку, чмокали губами, будто это была невидаль какая. В глазах мужиков при этом играла лукавая усмешка, что вот же одними пустыми словами сумели выставить жоха Турка «на дармовщинку»!
Я люблю бывать в просторной и закопченной кузне Остапа. Здесь всегда весело от звона железа и грохота молота Олексы, от заразительного хохота мужиков и от той бодрой деловитости, которая заражает и меня. В кузпе пахнет резким кислым запахом от горящего каменного угля, пахнет свежим дегтем и машинным маслом. Когда меня прогоняют из кузни, я слоняюсь по широкому двору, уставленному возами, полному ржущих лошадей, кусающих друг друга, рвущихся с привязи, летающих задними ногами. Мужики изощренно матерят лошадей, призывая на них холеру и погибель, а больше всего надеются на батог, который врезают в лошадиные хребты. Почти у каждой лошади на боках матово–серые овальные пятна–оотровки: след веревочных постромок, вытерших шерсть.
Остап в кожаном фартуке работает быстро, сноровисто. Он все может сделать — от дверной скобы с клямкой — до плуга, от зуба для еловой бороны или сошника для сохи — до тележной оси. Лопнет обух у топора — Остап вмиг заварит его, потеряется шворень или «мутерка» от лушни — Остап и тут выручит. Даже с бывшей панской «экономии» и с сахарного завода приносят Остапу «части от машины», то есть от парового котла, локомобиля или допотопной нефтянки с калильным шаром. Заводским частям Остап дает вторую жизнь. Остап, как добрый колдун, он все может! Лошади послушно сгибают ноги в суставах, доверчиво кладут их ему на колени, пока он подрезает роговицу копыта, подгоняет подкову и, наконец, меткими ударами молотка, в ритм, отрывисто дыша и приседая, одии за другим вгоняет в копыто все шесть плоских гвоздей–ухналей. А там, возле плетня, где заросли лопухов и крапивы, младший брат Остапа — Иван — возложил на круглый, похожий на мельничный, камень — тележное колесо. Щипцами и молотками, с помощью хозяина колеса, Иван натягивает обод. Колесо дымится и слегка обугливается в том месте, где раскаленный стык обода.
В низкой кадке шипит, опущенная в воду, готовая подкова. Из горна, играя фонтанчиками искр, выхвачена Остапом новая подкова, возложена щипцами на наковальню под молот Олексы — дюжего и молчаливого молотобойца. Похоже, что это тележный шворень; «бух–бух», — стучит большим молотом Олекса; «так–так», — постукивает, показывает, куда и как бить, быстрый и снующий, как воробушек, но все видящий ручник–болодка Остапа. Последнее слово, однако, за этим небольшим ручником. Постукивая быстро–быстро, чтоб железо вконец не остыло, Остап придает подкове окончательную форму. И снова щипцы с подковой — в воду. Шипит железо, взрывая облачко пара, и вот шворень уже брошен на землю. Остап больше и не взглянет в ту сторону. Бросил — и забыл. Он уже занят другим делом. Секунда–другая — и брошенный забытый шворень покрывается сизой окалиной. В этом жесте — броске на землю готовой поковки, в том, что больше на нее не глянет, — уверенность мастера, который сознает себя выше сделанного. Да и впрямь, что такое простой тележный шворень, если Остап даже замок с секретом сработает и швейную машину «Зингер» у попадьи Елизаветы починил! Все село знает об этом. Остап — он почитаемый на селе человек.
Ни мунуты передышки у Остапа. У него словно десять пар рук. От наковальни — к горну, пошуровал мех, в белые угли сунул кусок железа, покрыл его углями сверху, хватает щипцами железку — несет к наковальне.
Остап всегда предпочитает помощником Андрейку. Вроде и ничем не хуже Андрейки дергаю я ручку меха, не хуже шипит у меня пламя у горловины горна, тужусь— стараюсь. Или Остап жалеет меня? Андрейка, мол, и старше, и погуще в плечах? Чудак этот Остап! Зря лишает меня удовольствия.
В кузню ходят мужики в досужие часы, как теперь ходят в клуб. Здесь узнаются все мирские новости, все события и слухи. Только Остапа ничего, кроме работы, не интересует. Ему некогда и передохнуть. Он вообще никогда не отдыхает. Целый день слышен стук молота Олексы, звон наковальни. Далеко на краю села слыхать. Кузня, видно, очень старая. Развалюха вся закоптилась и съехала на один бок. Крыша просела и вся поклевана воробьями. Покоятся на крыше старые обручи от бочек, куски ржавой жести, осиновые дрючки, проросшие нежной листвой и пустившие корни в крышу. Остап мечтает «накопить деньжат» и поставить «бормашину». Отец объяснил мне, что «бормашина сверлит дырки в железе». «Зачем же машина? Остап пробоем делает дырки». Отцу, видно, по душе моя осведомленность. Он говорит, что «всех пробоев не напасешься», что «бормашина» делает дырки лучше и складнее.