С замирающим сердцем я, Андрейка и Анютка смотрим, что делает гицель. Он открывает боковую дверцу и одним движением руки, точно горящую головешку из печи, чтоб прикурить, выхватывает Жучку из ящика. Низко прижимаясь к земле, униженно опустив голову, собака стремглав бежит домой. Мы окликаем ее, зовем разными ласковыми уменьшительными именами: Жученька, милая собачка, Жученька родная… Она бежит от нас. Она, кажется, навсегда утратила доверие к людям. Дрожа и скуля, забилась она в конуру. Она нас не допускает до себя! Жучка, что с тобой? Ты лаешь и показываешь зубы своим освободителям? Бедная, как ты ожесточилась, если уж не в состоянии разобрать, где друг, где враг!

Запасливая Анютка, собиравшаяся потом не спеша наедине полакомиться кукурузной лепешкой Олэны, жертвует эту лепешку для Жучки. Она достает лепешку из‑за пазухи и опасливо кладет ее к лапам собаки. «Отойдем же, а то она при нас есть не будет», — говорит Анютка. Она права: едва мы отошли от конуры, Жучка тут же схватила аппетитно поджаренную лепешку, дернулась раз–другой головой и шеей — и проглотила еду. Она целый день не ела.

…Я лезу на чердак, где у меня припрятана веревка. Мы сделаем ошейник и привяжем Жучку. Чтобы жить, она должна лишиться свободы. Не ропщи, Жучка, милая собачка моя! Разве это от меня зависит?

В доме Йоселя теперь сельсовет. Над крыльцом под выгнутым полукруговым жестяным пологом, рядом с жестяным петушком, на самом верху — небольшой красный флажок.

Людно сегодня возле сельсовета. Может, опять заявился цыган со своей Марфой Ивановной?.. Нет, что‑то мужики сгружают с большого воза. Это «что‑то» очень большая и красивая вещь! Она сверкает свежей краской — красной, черной, золотистой. Я глазами ищу отца. Среди разгружающих его нет. Отец — коренастый и крепкий мужик, но инвалид, это некое особое положение, обязывающее вести себя соответственно…

И все же отца я нахожу возле воза: у него деловитозаинтересованное лицо. «Осторожно!», «Выше!», «Не опрокиньте!» — все дают советы выгружающим машину мужикам. Отец тоже принимает участие в советах, в заинтересованном и участливом ничегонеделании.

Чья же она, красивая машина? Не может быть, чтоб привезли ее для маслобойки. Во–первых, не стали бы выгружать ее у сельсовета, во–вторых, Терентий был бы здесь. Да и задарма надрываться ради Терентия… «Нэма дурней», — сказали бы мужики.

Наконец машина выгружена. Она стоит на земле и похожа на огромную яркую стрекозу. (Такая махина — железная стрекоза — мальчишке вполне присниться может!)

Осмотрев передок, задок, низ воза, хозяин сокрушенно качает головой. И впрямь, видно, наломала возу бока эта машина. Воз осел на одну сторону. От волов пар идет, у них мокрые бока. Они везли машину аж из города. «Цоб–цобэ!» —трогает хозяин, и борта отъезжающего воза, точно плечи у отца: один — выше, другой — ниже.

Возле выгруженной на землю машины хлопочет Гаврил Сотский, предсельсовета, он же предкомбеда («комнезама»), кузнец Остап, городской товарищ, как теперь сказано было бы, в синей фуражечке, на околыше которой написано: «Пожарный». Я уже умею читать, хотя еще не хожу в школу. Нигде не упускаю случая воспользоваться своей привилегией. И как ни суетится вокруг машины приезжий городской товарищ, как ни вертит головой, я захожу слева, справа, наконец чуть ли не носом уткнувшись в его околыш, все же прочитал это слово: «Пожарный».

Я понимаю, что человек, «делающий пожары», вряд ли стал бы об этом оповещать весь белый свет. Однако сообразить, что пожарный тот, кто, наоборот, специально занимается тушением пожаров, это мне тогда оказалось не под силу. По опыту я знал, что когда случается пожар, его тушат всем селом. Вернее, пытаются это делать. Как правило, дом всегда успевал сгореть дотла еще раньше, чем об этом. узнавали на краю села. Пожарогашение же скорее напоминало ритуал, чем дело. И люди очень добросовестно выполняли этот ритуал. Шумели, волновались, охали, плескали ведерко–другое воды, что‑то рубили топорами, тащили баграми… А где много воды возьмешь? Вода в колодце, в речке. Ее на коромысле не натаскаешь на пожар…

А здесь — «машина, чтоб тушить пожары»! Так сказал мне отец, добавив тут же, чтоб я не путался под ногами, не мешал.

Кому я мешаю? Никому я не мешаю! Отцу тем более; он занят тем же, чем и я, и остальные: глазеет, как городской товарищ, Остап и Гаврила Сотский осматривают машину. Но вот кузнец и председатель сельрады берутся за одну сдвоенную ручку, городской товарищ — за другую, они толкают ее вверх, вниз. Здорово! Остап и Гаврила Сотский тоже качают головой — здорово! На лицах их счастливые улыбки. Городской товарищ в синей фуражечке с околышем, где написано «пожарный», точно название корабля на бескозырке матроса, сдерживает волнение, силится выглядеть серьезным, деловым и солидным. Машина выдержала экзамен! Если смущенно–счастливым Гавриле Сотскому и Остапу машина поправилась только сейчас, городскому товарищу она уже давно нравится. Это его детище, любимое и почитаемое. Он верит в него, и ему очень хочется, чтобы все полюбили, поверили в машину, прониклись уважением к ней.

После Гаврилы Сотского и Остапа городской товарищ разрешает и другим пошуровать ручки машины. Теперь уже у ручек не трп, а четыре человека. Полный комплект. Мужики нажимают ручки машины, стараются, почему‑то смеются и радуются, как дети. Они папоминают мне тех разных деревянных мужичков, которые куют с медведями на красивых рыночных игрушках. Однако как же тушит пожар машина? Она сама красная, как пожар. Только цилипдры медные, да ручки блестят черным лаком. (Если бы мне кто‑нибудь сказал в эту минуту, что уже в пятом классе я без особого труда, как и многие ученики, буду чертить на школьной доске схему этой машины! Причем с точным расположением поршней, всасывающих и нагнетающих клапанов — разве я смог бы тогда поверить в такое?)

— Ну, хватит! — говорит городской товарищ. — Без воды она портится. Завтра на воде ее опробуем!

— К колодцу тогда ее нужно перетащить, — говорит Остап.

— Не осилит она глубину, не поднимет воду, — уверенно говорит городской товарищ с фуражкой пожарного и снисходительно улыбается неосведомленности кузнеца. Остап, наш кузнец— он вроде сельского инженера— багровеет, спешит сделать понимающее лицо: «Ах да, ну да, конечно!»

В разговор вмешался отец. Он что‑то доказывает пожарному про нашу лужу. «Вода чистая, чистая как слеза», — говорит отец и даже вроде крестится. Ну, это он, я знаю, от преисполненных чувств, чтоб поверил ему городской товарищ — «пожарпый»!

…Назавтра — снова погрузка на воз, снова волы тащат машину к «нашей луже». Людей поменьше, чем вчера. Однако Остап опять здесь: даже кузню оставил для машины, до того она его заинтересовала. Здесь, конечно, и Гаврил Сотский. В сельраде он скучает. Как‑то заглянул я туда. Сидит за столом под портретом всеукраияского старосты Григория Ивановича Петровского и носом клюет. Перед ним нечитанная газета «Висти». Даже мне конфузно стало от такой кипучей деятельности нашего предсельрады.

Гаврил Сотский — долговязый, с трясущейся головой и обвислой, как у старого мерина, губой. Что ему ни говорят, он всем поддакивает торопливо, изображает рассеянное терпение человека, чьи мысли где‑то далеко и о более важных делах. Есть такие люди—всегда «нездешние», всегда «отсутствующие». Где только настоящее место их мыслей, где они присутствуют—самому господу это неизвестно. Гаврил играет роль небожителя, спустившегося с заоблачных высот ради нелегко дающегося ему присутствия среди людских забот и печалей. Он кого‑то узнает, кого‑то хлопает по плечу, удостоит щипка молодицу, кому‑нибудь из ребят щелчка даст по лбу. И все это для вящего впечатления: небожитель на земле! И все это с рассеянно–озабоченным видом. Гаврила любит, когда людно, шумно, когда есть на что поглазеть. Тут он чувствует себя как рыба в воде. Сегодня за пожарной помпой шествует куда меньше людей, чем вчера, и это тревожит Гаврилу Сотского. Он озирается, смотрит через наш плетень, приставив ладонь ко лбу, почему не идут сельчане?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: