В разговор вступила мать. Ей давно не глянутся речи Миши Знаша про нечистую силу, и она все ждала случая, чтобы перед ним высказаться.

— Перестал бы ты, Миша, враньем заниматься, — сердитым голосом сказала она. — Черти да черти — одно у тебя на уме. Нет чтобы поговорить о чем-нибудь путном, антиресную сказку, может, рассказать, ты только знай врешь. Кому это поглянется! Я, как начнешь молоть языком, уши ладонями зажимаю. А ребятишки, глупые, слушают и верят тебе. А ночью им страшно, до ветра на улку им выбежать боязно. Хватит врать, детей ни за что ни про что изурочишь!

Смех дедушки и сердитые слова мамы явно не пришлись по нраву чертячьему знатцу Знашу, он гневно насупился, синие губы у него сошлись в нитку.

— Вижу, знашь, вы в мою силу не верите, — с обидой в голосе заявил он. — Ужо, как напущу, знашь, на вас чертей, тогда попомните, как надо мной смеяться.

Мать в ответ на угрозу Миши Знаша сплюнула в сторону и перекрестилась. Дедушка Степан стал уверять троюродного брательника, что он верит ему без сумлениев, а смеется не над ним, а над председателем. Чтобы убедить Знаша в искренности своих слов, он с серьезным видом стал расспрашивать, на кого напускает председатель своего беса: на всех сразу аль на кого, ха-ха, по выбору?

— На врагов своих он напускает своего косоротого беса, — сказал Миша Знаш. — А враги его в сейчасное время одни — проклятые единоличники, которые, знашь, и в колхоз не идут, и в город, знашь, не уезжают — болтаются как дерьмо в проруби. Супротив этих, знашь, людишек и применяет своего беса председатель.

— И что, действует?

— Черт — на то он и черт, чтобы, знашь, действовать, — говорил Миша Знаш. — Вон Аникин Степка, твой тезка, бузотер, знашь, и нездоровый подпевала, все, знашь, с предом лаялся: и то не так, и другое не эдак. И жалобы, знашь, писал в самую Москву. И ходоком ходил к самому ижно Калинину, старосте. Какую-то, слышно, знашь, бумагу у него себе в защиту выпросил. И дальше собирался, знашь, жить в деревне бок о бок с колхозным строем. Только, знашь, не удалось ему. Как напустил председатель на Степку, твово тезку, свово черта, так Степка сразу в город укатил. Сгреб женку свою да сынишку Ваську в охапку и укатил, только его и видели.

— Значит, черта испугался?

— Его, знашь, испугаешься, — стращал Знаш. — Как заявится, знашь, ночью рогатенький да как начнет по избе шмыгать, да за бороду тебя дернет, да под пах тебе рогом, да хвостом тебя по носу, так живо у тебя поджилки задрожат.

До глубокой ночи Миша Знаш врал у костра про председателева беса. Будто черт с председателем с первого дня, как его прислали в деревню. Миша о нем сразу догадался и тонкий намек председателю сделал, дескать, родные мы, свойственники мы с тобой. А председатель на такие слова обиделся и с тех пор Мише мстит, на самые подлые работы его посылает: назем чистить али воду на водовозной кляче для полеводов с реки подвозить. А такая работа Мише не по ндраву, отлого он и отлынивает и отсиживается на своем единоличном стану до поры до времени...

С того вечера у нас на стану только и разговоров, что о председательском бесе. Дедушка Степан, как я понимаю ого сейчас, хоть и перед началом любого дела говорил «господи помилуй!», хоть и крестился перед обедом, прежде чем взять ложку, но он, мне кажется, был маловером. Он и молитв не знал, и не шептал их перед сном, как это делала бабушка Настасья, укладываясь спать на ночь рядом со своими дочушками Волькой и Нюркой. И в нечистую силу, с которой он никогда не встречался, он, кажется, не верил. Миша Знаш — трепач и врун — заливал, пужал — в этом был убежден дедушка Степан. Правда, в разговоре с ним дедушке приходилось поддакивать, но это он делал из осторожности: не прогнал бы Миша его со своего стана. Однако день-другой спустя дедушка вынужден был переменить свое мнение о черте. Дело в том, что бабушка Настасья, отлучавшаяся со стана за христорадной милостью, принесла вдруг подтверждение Мишиным известиям. В самом деле, в председателевой кладовке проживает бесенок, об этом вся деревня говорит. Кто-то даже видел его на улке, когда председатель выводил его на двор. Похож бес, говорила бабушка, не то на собаку, не то на свинью, не то на рысь, не то на горбатенького человечка. Подтвердил про черта и Степка Аникин, бузотер, на днях съехавший в город. Ночевал по пути в город Степка в Терсылгае и рассказывал: бес к нему ночью прибегал, пужал и грозил, и по избе вихрем носился, и по потолку бегал. А потом рогами перину порвал, перья и пух выпустил и, закутавшись в пух и прах, на улку через трубу улетел.

— Может, это зверок какой, — сомневался дедушка Степан. — Может, председатель из зверинца облизьяну привез напоказ темным людям и держит ее на цепи, как собачку. А она по своему озорству с цепи сорвется и в домах дебоширит.

— Никакая это не облизьяна, — заверяла бабушка Настасья. — У облизьяны рогов нету, а у председателева беса роги с узорной резьбой и хвост с кисточкой. Степка разглядел: пупка у него на брюхе нету — нечистая сила.

За дальностью лет мне трудно судить о том, действительно ли поверил дедушка в беса или он в нем сомневался. Помню лишь, что в разговорах с Мишей Знашем он вдруг перестал насмешничать, он уж не щурился ехидно, слушая дурошлепа-брательника, не поддакивал ему с насмешливой притворностью и снисхождением. Он слушал Мишу вполне серьезно и тяжело вздыхал, и даже не без страха в голосе пытался у него выведать: не известно ли ему, на кого на следующего, окромя Степки Аникина, собирается спустить с цепи своего вредного бесенка председатель? — на что Знаш не давал никакого ответа и таинственно ухмылялся.

Вскоре хлеб с двух крохотных загонов был убран и сложен снопами в две копны. Теперь предстояло обмолотить снопы, а зерно спрятать в укромное место. Дни, помню, стояли теплые, солнечные. Дедушка что-то медлил с обмолотом. Следуя за ним, и мама не обмолачивала свою копешку. A тут еще на всех нас напал страх. Бабушка Настасья принесла из деревни нехорошую новость: председатель с бригадиром, приезжавшим звать Мишу Знаша на работу в колхоз, ярятся на нас, жителей стана, и хотят отнять у нас еще не обмолоченный хлеб, так как он выращен на колхозной земле и потому является собственностью колхоза, а не чуждых единоличников. Дедушка, помню, при этом известии растерялся, все у него стало валиться из рук, а наша мама все плакала, поминая про предстоящую зиму и ожидавшую нас, если председатель отнимет хлеб, голодовку.

Стан охватила тоска. Надвинулась осень, дни сделались короче, а ночи длиннее. Спать мы укладывались рано. Перед сном бабушка Настасья и своих дочек и нас с братцем заставляет читать «отче наш». Став на колени, мы повторяем вслед за ней: иже еси на небеси, да пресвятится имя твое, да будет воля твоя, как на земле, так и на небе... Теперь на пустые ведра и лагушки, и кадочку, и чугунку, в которой варится картошка в «мундирах», на случай появления черта, на ночь кладутся крест-накрест палочки и ветки, чтобы нечистая сила не осквернила посуды. И дверь в стан теперь закрывается на ночь с молитвой и окропляется святой водой, принесенной бабушкой из Терсылгая, из церкви, в бутылке из-под водки. И дымоход, через который может забраться черт, окропляется святой водой, и солома, на которой мы спим.

Тревожно на стану. В конце августа ночью зябко. Проснешься: в стану шепчутся, то негромко, чтобы не разбудить спящих детей, переговариваются между собой взрослые. Об одном шепчется ночью и мама, и дедушка, и бабушка Настасья — о черте: напустит ли его председатель на стан али воздержится?..

К довершению беды исчез куда-то со стана Миша Знаш. Или от осенней прохлады он убрался домой, в деревню, или его наконец к колхозной работе привлекли, бездельника, нам было неизвестно. Мы все жалели о Мише; с ним было как-то повеселее...

Как-то рано утром нас с братцем разбудила мать и велела собираться. Мы неохотно поднялись со своего соломенного ложа и, зевая спросонок, огляделись. Все уже были на ногах, одеты и обуты, и повязаны, как всегда перед дальней дорогой. Мы с братцем надели свои детские понитки и нахлобучили на головы шапки — готовы. Возле стана игреневый мерин — единственная животина, оставшаяся от большого дедушкина хозяйства, стояла понуро. Вид у Игреньки был недовольный, ему, видать, не глянулось, что его запрягли в телегу, которую сейчас ему придется волочить за собой. Дедушка Степан складывал на телегу немудрящий скарб — котел, лагушку, кадку, деревянные чашки и всякое другое. Сборы проходили в полном молчании. Бабушка Настасья все вздыхала и повторяла одно лишь слово: осподи, осподи!.. Потом, когда воз был уложен, дедушка Степан перекрестился на начинавшуюся зарю и сказал: с богом! — и тронул вожжи. Игреневый закряхтел, сдвинул телегу с места и пошагал тяжело и лениво. Мы нестройной толпой двинулись следом...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: