— Нет, я пришла проститься, — сказала Катя. — Уезжаю.
— Уезжаешь?
— Уезжаю, не хочу здесь оставаться. Плохо мне здесь без дедушки Толи, и народ ко мне неласков...
— Уезжаешь, — повторял, не веря, Шакир, — а я-то как же? Ты же клялась: твоя по гроб жизни, а тут — уезжаешь. Как же я без тебя?
— А что делать, если любовь кончилась? — спросила Катя. — Ушла — не вернешь. Насильно любить не заставишь.
— Насильно? — повторил вслед за Катей Шакир. — Ты обманывала меня. Ты не любила — обманывала. — И тут почувствовал Шакир, как прилила к сердцу ярость, никого, никогда, кажется ему, он так не ненавидел, как Катю. Он подскочил к ней и, не владея собой, замахнулся на нее ломом, что держал в руках, и ударил по голове.
Катя, не ойкнув, рухнула на дрова. Лицо ее было залито кровью.
«Убил!» — ужаснулся Шакир.
«Что теперь? Тюрьма... — пришло ему в голову. — Что же делать?»
«Не узнают! — вмиг пришло ему в голову другое. — Никто не узнает!..» — И Шакир схватил обмякшее тело Кати и сунул в топку — принялся забрасывать Катю поленьями. Дым повалил, стон послышался, с треском запылали дрова, заревело в топке...
Спит — не спит Шакир, поднял голову, на часах-ходиках стрелка стоит на двенадцати, минутная к ней подбирается. Эх, чуть было не прозевал Новый год, вот уж был бы ему нагоняй от товарища Зарубина!.. Шакир потянулся к железной ручке, дернул ее на себя — послышалось протяжное завывание: у-у-у-у! — неслось над Берикулем. Звук отскакивал от скалы — гудело, повторяясь, многократное эхо.
С грохотом покатился сверху, с горы Сиенитной, вал холода, накрыл собой рудник-прииск...
Шакира долго держали под следствием, около года. Десятки раз допрашивали, он твердил упрямо: я убил Катю Мухортенькую, вначале убил, потом сжег в топке, — и рассказывал в подробностях, как это случилось. Ему, конечно, верили, однако следователь требовал вещественных доказательств, а их не было.
— Хорошо, убил, — говорил ему следователь, — пусть будет так. Но ведь ровно через сутки я проверил поддувало котла, все угольки выгреб, золу между пальцев пересыпал, — ни одной косточки.
— Все сгорело...
— Э-э, браток, на мякине нас не проведешь. Ясно, тело сгорает, но мелкие косточки остаются. Тут же неясность: ни одной косточки... — И строго: — Говори, зачем ты на себя наговариваешь, зачем тебе это нужно?
— Да убил я, — твердил, тупо уставившись перед собой, Шакир. — Ломом вначале, потом в топку... Поленья бросил...
Следствие приостанавливалось, следователь, видно, уезжал из района на рудник, разговаривал с людьми, допрашивал, а как приедет, так снова вызов, новый допрос Шакиру учиняет.
— У нас есть все основания считать, что она уехала, — говорит следователь. — Ни одной ее вещички в доме не осталось. Или, может, ты ее вещи припрятал? Куда припрятал?
— Этого не было, ничего я не прятал, — испуганно таращился на следователя Шакир. — Я не вор, мне не нужно ее вещей. Я только убил ее... Обманщица она, а я любил.
— А может, все-таки она уехала? Может, вы с ней заодно что-нибудь надумали? Говорят, у Толи золото водилось? Может, вы совместно махинацию учинили?
— Никакой махинации, — твердил свое Шакир. — Я ее убил, она ни в чем не виноватая, судите меня.
Однако с судом не торопились. Допрашивали берикульцев: не видел ли кто в новогоднюю ночь Катю?.. Допрашивали конновозчиков: не увозил ли кто под Новый год Катю Мухортенькую? Никто не увозил, все возчики сидели по домам и выпивали ради Нового года. Уцепился вроде следователь за пожилого бородатого Трофимушку. Он проговорился, что Катя за несколько дней до Нового года просилась подбросить ее до Воскресенки, и Трофим подбросил бы, да погода заставила его сидеть дома.
— Так-таки ты никуда в ночь под Новый год не выезжал? — допытывался у Трофимушки дотошный следователь.
— Не уезжал.
— А вот Горохов видел тебя в ночь под Новый год — ты ехал на розвальнях в сторону Осиновой горы.
— Не ездил я, сидел дома...
— Признавайся, кого ты увозил, не Мухортенькую ли?
— Поклеп, я дома сидел!
— Так ведь видели ж тебя, кого-то ты увозил.
— А может, и взаправду увозил, — засомневался в своих показаниях Трофимушка. — Пьяный я был, ничего не помню... А насчет Мухортенькой хорошо помню: просилась она со мной, это точно, отказался я — по причине холода...
— Вспомни, вспомни, как было, как ты вез Катю Мухортенькую. Куда она поехала?
— Бог знает, куда она поехала, пьяный я был, ничего не помню, все позабыл. Может, довез куда, может, нет, — ничего не помню.
— С вещами она была?
— Кажись, нет. Какие у нее вещи, никаких вещей у нее не было.
— А за подводу с тобой расплатилась?
— За какую подводу? Я ведь ее не увозил, я пьяный лежал.
— А откуда тебе насчет вещей известно?
— Насчет вещей-то?.. Мне Толя Суранов, покойник, царство ему небесное, говорил: сиротка она, с трудового фронта... в детдоме росла. Какие могут быть вещи! Бедненькая...
— Так куда же вещи-то делись?
— А вот насчет этого я не могу сказать, товарищ следователь. Я чужими вещами никогда не интересуюсь, у меня все свое имеется.
Следователь посылал на розыски — они ничего не дали, Катя словно в воду канула. В убийство следователь не верил: не было у Шакира доказательств, ему могло все присниться, тем более что был он пьян и огорчен затянувшимся разладом с Катей.
Ясно, Катя уехала... Но куда? С кем?..
Следствие запуталось, затянулось. Спустя год после ареста Шакир был оправдан...
С тех пор прошло много лет. Жизнь носила Шакира по всему свету: работал кочегаром на пароходах, плавал по северным рекам; когда пароходы износились и их списали, сошел на берег — и опять кочегарил. Выйдя в пятьдесят лет на льготную, как кочегар, пенсию, он вернулся на Берикуль и поступил в котельную — следить за оборудованием и, по согласованию с районными властями, затапливать топку в большие холода — для гудков, посылаемых в пространство. Гудки что свет маяка в море. Вдруг кто заблудится...
Так и живет Шакир одиноко. Получает полную пенсию, присматривает за котельной и в холода, когда вал за валом обрушивается на покинутый людьми поселок, зажигает огонь и подает гудки. Декабрьские, январские холода для Шакира — праздник. В эти дни он молодеет лицом, чувствуя в себе молодую силу и желание жить долго. Дав протяжный гудок, он выбегает на улицу, смотрит по сторонам, вслушивается, не идет ли кто на его гудок. Он, кажется, ждет кого-то. Кто-то ушел и должен прийти. Еще один, другой, третий зычный, протяжный гудок на все окрестье, и выйдет, кажется, на единственную тропинку, ведущую к котельной, тот, кого Шакир так долго дожидается...
Сыч
Бархудар Петрович Сыч на Берикуле, по сравнению с другими жителями, проживает недавно — около десяти лет. Приехал в шляпе, при галстуке, моложавый, облюбовал неветхий еще домик, кем-то брошенный в конце Луговой улицы, на отшибе. О том, зачем он приехал, стало вскоре всем ясно. Сбросив шляпу и галстук, Бархудар Петрович принялся самолично трудиться топором, ножовкой, фуганком — мастерить для пчел ульи. И тогда и Евдоким, и Ирасим, и пожарник Дорофеич единогласно порешили, что новый житель — голова. Пчелы — лучше не придумаешь для нынешнего Берикуля, это же золотая россыпь: тишина, безлюдье, трав и цветов для пчел — уйма; если приживутся пчелы, медом от них хоть залейся.
И правда, уже на другой год жизни на Берикуле Сыч накачал меду несколько оцинкованных бидонов, на третий год число бидонов утроилось. Через несколько лет, чтобы увезти весь мед на продажу в город, потребовался грузовик...
Ясно, Бархудар Петрович был человеком деловым и фартовым. Открыть золотую россыпь на покинутом людьми прииске — не всякому доступно, это мог сделать человек одаренный, с «талантом», какие в редкость. Полное было бы уважение к Бархудару Петровичу, но беда в том, что он ни с кем не желал знаться. Он жил себе на отшибе один, занимался пчелами, совершал поездки в район и ни в ком, кажется, не нуждался. Попытались было узнать, что за птица этот новичок, но он ни Евдокима, ни лесника Ирасима не пожелал пустить на свое подворье, а разговор затеял на улице, на бревнышке. Что за человек, как жил в прошлом — не сказал. А с Дорофеичем обошелся и того хуже: даже беседу не захотел с ним вести, сославшись на большую занятость. Дорофеич, само собой разумеется, обиделся и дал новоприезжему меткое прозвище — Сыч, которое к нему прилипло покрепче родной фамилии. Теперь никак иначе не называли Бархудара Петровича, как Сыч, хотя, ради справедливости, видом своим он нисколько не напоминал ночную птицу. Был он высокий, худой, лицо в мелких морщинках, глаза узкие, стального цвета, всегда прищуренно-смеющиеся. В нем все было обыденное, нормальное, но было что-то такое, что не располагало к нему людей.