Орест отошел в сторону к соседней сосне и уткнулся в. нее лицом. Плечи его тряслись. Как каялся он, наверно, в эту минуту, что бросил учиться на артиста в присоединился к табору... Никто не обращал на него внимания.
Ирасим стоял в стороне, не вмешиваясь в дела цыган, и осудительно думал: ишь, по своим законам живут!.. Мужик — господин, а баба — работница...
Сосна накренилась и с треском, нехотя повалилась на землю. Раздался грохот — вздрогнула земля, посыпался с соседних деревьев снег. Застучали топоры, цыганки обрубали сучья...
В январе, вскоре после Нового года, на Берикуль из района приехали двое с проверкой. Щебенистый тракт, соединяющий Берикуль с остальным миром, давно не расчищается, на машине по нему не проехать, — проверяющие добрались в кошеве, запряженной парой гнедых цугом. Проверяющие — молодые, оба в тулупах, и хотя разные, но в чем-то внешне очень похожие друг на друга, — возможно, в том, что у обоих на лицах напускная важность и строгость.
Они заехали к Ирасиму и, обогревшись чаем, приступили немедленно к делу, стали спрашивать, не мешкая, у лесника: на каком основании он, Ирасим Коростелев, незаконно торгует строевым лесом.
— Вы это про цыган, должно быть? — сразу догадавшись, в чем дело, спросил Ирасим. — На это я так отвечу: прежде чем говорить про незаконность, вы бы лучше спросили про документацию.
— Что ж, давай твои документы, — сказал один из проверяющих, — ежли ты думаешь, что они тебе помогут.
Ирасим достал из шкафа красную папку с бумагами, неторопливо развязал тесемки и показал приехавшим заявление цыган с резолюцией лесничего:
«Леснику т. Коростелеву выделить согласно просьбе необходимое для постройки лодки количество судостроительной древесины. Комариков».
И заявление, и резолюцию прочитали оба, и оба, кажется, остались недовольны, можно сказать, документация их обескуражила. Ирасим же, вопреки их настроению, слегка развеселился, он явно был доволен собой и тем, что обставился бумагами и под его дело комар носа не подточит.
— Сколько же ты кубометров судостроя выделил цыганам? — спросил один.
— По накладным и фактурным листкам можно проверить все в доскональности, — сказал лесник, поправляя очки и шурша бумагами. — Вот смотрите: сушняка бросового, его короед подгрыз, двенадцать кубов — на отопление помещения. А на постройку судна, то есть лодки, три куба ушло да сучьев 0,25 куба. Все, смотрите, по продажным расценкам.
— Ясно, — сказал другой, закончив читать бумаги. — Нарушений со стороны документов не обнаружено. Теперь посмотрим, как обстоит дело фактически, на месте.
— Пожалуйста, — спокойным голосом сказал лесник. — Пойдемте во дворец, где цыгане живут, вы своими глазами убедитесь, все у нас обстоит по чистой правде.
Оделись, пошли втроем по улице Комсомольской на Стан ко дворцу. По пути им повстречался Евдоким; признав по их важному виду приезжих начальников, он представился, как тому следует, и назвал свою фамилию.
— Аникин? — переспросил один из начальников. — Вы тоже нам потребуетесь для беседы, ввиду того что и вы проходите по документам.
— По каким таким документам?
— А вот узнаете, — многозначительно ответил другой, а первый в подтверждение согласно кивнул головой.
Евдоким поплелся следом.
...Спустя несколько дней приехавшие начальники заперлись в кабинете, чтобы никто им не мешал, и стали составлять докладную записку. Один из них писал, другой расхаживал по кабинету. Вот что они писали:
«...факты, изложенные в жалобе пенсионера Б. П. Силантьева, подтвердились...»
— Погоди, — перебил его тот, что расхаживал по кабинету, — может, напишем, что подтвердились частично. Ведь все-таки древесина продана лесником цыганам с соблюдением законности.
— Я именно так и хотел написать, — сказал сидящий за столом, — подтвердились частично.
— А может, напишем: не подтвердились, а?
— Нельзя, — сказал сидящий. — Сыч — кляузник известный. Узнает, что мы на его жалобу не отреагировали, в газету напишет или еще куда-нибудь, тогда и чихай, как от простуды.
— А может, не напишет...
— Напишет, как пить дать напишет.
— Охота тебе была тащиться на поводу у кляузника!..
— А что делать! — уныло развел руками сидящий. — Не я первый, не я последний разбираю его жалобу. И все, как сговорились, идут на компромисс, чтоб, значит, от греха подальше...
И опять они стали составлять на бумаге:
«...подтвердились частично. Если по части продажи лесником Коростелевым так называемым парусным цыганам древесины полностью нет никаких нарушений, то по идеологической части жалобы Силантьева нельзя не согласиться со справедливыми высказываниями и замечаниями. Речь в частности идет о репертуаре цыганского спектакля, поставленного в клубе с ведома нештатного инспектора Аникина...»
— Погоди, — снова прервал ходящий. — Погоди, давай подумаем, нельзя ли как-нибудь помягче. А то проведем жесткую линию, Аникина отрешат от должности, а он ею дорожит, а цыганам запретят выступать.
— А вот это уж не нашего ума дело, — сказал сидящий за столом. — Раз концерт идеологически не выверен, пусть отвечает.
— Да ведь ты сам смотрел спектакль...
— И что?
— Ведь понравилось!
— Ну, допустим, не очень...
— Смеялся же и хлопал.
— Мне палец покажи, буду смеяться. А хлопал — ради вежливости.
— И песни хорошие, и медведь забавный, — пытался один убедить другого. — Давай напишем: без идеологической неуравновешенности!
— Не могу! Не могу потворствовать халтуре. Эти цыгане художественный вкус народа портят.
— Да ведь по телевизору то же показывают! Чем же они портят?
— Глупыми выдумками... Придумали какого-то Одиссея. Десятка два дай по селеньям такой концерт, еще последователи найдутся. И без того любителей бродяжить у нас много. По этой части я с Бархударом согласен.
— Забавно, ей-богу, забавно!..
— Близорукий ты, как я на тебя погляжу, — сказал сидящий за столом. — Благодари бога, что нас с тобой начальство не слышит.
— Ладно, пиши, как знаешь, — с отчаянием в голосе сказал его товарищ. — Валяй, если совесть тебе позволяет! — он, сердито стуча каблуками, вышел из кабинета.
Сидящий за столом невозмутимо продолжал строчить:
«...этот спектакль, который перед нами, комиссией по проверке, был повторен в клубе, воспитывает в людях тяготение к бродяжничеству, он должен быть запрещен. Что до песенного репертуара, то его надо сократить, отдав предпочтение широко известным романсам...»
А Берикуль в это время безмолвствовал. Казалось он спал в этот короткий зимний день. Было сумеречно. Нахлынули холода, скалы и утесы дышали ледяным воздухом. На улицах ни души. Котельная посылала в заледенелое пространство гудки, давая сигнал всем странствующим Одиссеям, захваченным непогодой в горах или в степи: идите на звук, к теплу, к людям, к свету — спасение близко!
С Сиенитной горы скатывались с грохотом валы холода, вдребезги рассыпались среди гранитных обломков и убогих, покинутых людьми, домишек, занесенных обильно снегом,
Блоха
Маруську Егоркину прозвала Блохой моя бабушка со стороны отца Настасья. Была бабушка Настасья, несмотря на тяготы жизни и на горе, выпавшие на ее долю, веселой, никогда не унывающей, любила беседовать с людьми, судить-рядить за чаем, искала и находила в людях видимые и невидимые недостатки, любила давать меткие прозвища. Маруську, махонькую девчушку, дочь Егорки, забитого женой Любовью шахтера, она прозвала Блохой, и это прозвище с детства прилипло к ней навсегда. «Блоха, Блоха, пошли играть в прятки!» — кричали ей подружки, вызывая на улицу Маруську из ее крохотной родной халупки, сооруженной из осинового амбарника, где проживала и в тесноте, и в обиде Маруська вместе с братцем Шуркой, матерью и отцом. «Блоха, это ты унесла мою куклу?» Маруська ничуть не злилась, не обижалась, словно прозвище, которое ей дали, обозначало не блоху, а что-то иное.