Они вставали рано, умывались колодезной водой, пили чай с сухарями и сахаром, затем подметали ангарную площадку, раскатывали по сторонам створчатые двери ангара, затем в мастерской готовили материалы и инструменты для ребят, которые, корпели над новым планером.
Втихомолку он пробирался на занятия, которые вел Горненко, слушал и повторял шепотом восхитительной силы и обаяния слова: нервюры, лонжерон, шпангоуты…
— Шпанго-у-у-ут, — шептал он и ощущал, как губы непривычно вытягиваются и складываются в трубочку, так что он чувствует движение кожи на лице. Там, где кожа натягивалась, сухая, обожженная зноем и горячим ветром, чувствовалась боль. И это тоже было отметиной, знаком его принадлежности к новой жизни…
Вечерами, когда опустевал планедром, Дмитрий уходил в мастерскую и ложился на нары, а он сидел на порожке в тишине подступающей ночи, улыбаясь счастливой улыбкой, смотрел на звезды. Однажды он сочинил ей письмо. Он тут же и написал бы его, но здесь не было лампы, так что он сидел и повторял его про себя, а утром перенес на бумагу все, что сочинил вчера. Это было задорное, отважное письмо. Он писал, что вот на днях они будут испытывать новый планер, а потом отправятся на состязание планеристов — и он полетит! Ведь в сущности он хочет только одного — летать! Пусть она потерпит и ждет… И тут он понес хулу на городок, не потому, что городок, сделал ему что-нибудь плохое, а только за то, что он мог ведь остаться в нем и отмеривать череду скучных, монотонных дней и лет, пока не превратился бы в старого самодовольного старикашку, рассказывающего на завалинке разные небылицы о караванных дорогах, конях, купцах и прочей ерунде. Это было как бы еще одним ударом по городку, который уронил себя в глазах Якуба окончательно…
А в мастерской тем временем полным ходом шла работа, ребята делали планер. Каждый из них, кроме отчаянного желания летать, имел еще кое-что: одни отменно столярничали, другие знали токарную работу, и знания эти многим стоили нескольких лет труда на заводе. Он бы тоже кое-что смог, ведь он как-никак строил колесницу, но он не смел браться — он просто наблюдал их работу, а затем сгребал подкопившиеся опилки и стружки, нагружал ими огромный ящик и, взвалив его на плечи, тащил из мастерской и высыпал в овражек, где полным-полно было всякого лома и щепы (видать, ребята делали не первый планер и не один уже разбили).
Когда были закреплены бруски лонжерона, ему поручили подобрать и распилить фанеру, а потом он вместе с другими наклеивал ее по бокам к верхней и нижней полкам лонжерона.
Он только жалел, что не может одновременно быть и там и тут — наблюдать работу краснодеревщиков и токарей. У токарей тоже было интересно: они вытачивали стальные крепления, чтобы закрепить лонжерон к ферме фюзеляжа. Он ухитрялся и тут поотираться и подносил, когда нужно, то крепления, то подкосы.
И опять носил полные ящики опилок и стружек, а вечером подметал в мастерских, в ангаре, затем шел по дорожкам, подбирая просыпанные стружки, окурки, металлические обрезки. И, наконец, оглядев все поле, задвинув двери ангара и наложив огромный замок, падал навзничь на травку перед ангаром, и глаза его сами собой закрывались. Когда он открывал глаза, то видел над собой тихое шевеление звезд. Он улыбался и вновь чувствовал себя свежо и бодро. Он выходил за арку и шел в поле. И, окончательно устав, возвращался в мастерскую и падал на нары. Запахи свежеструганного дерева, клея дурманили его, и засыпал он крепким, счастливым сном.
В ночь перед тем как идти на комиссию, он вдруг проснулся и ясно, совсем не сонным голосом сказал в темноту:
— Ведь завтра мне на медицинскую комиссию! Теперь уже не завтра, а сегодня. — И он ощупал свои руки, грудь, помял лицо, как бы удостоверяясь, что он здоров и все члены целы.
Он уже как бы заранее знал, что все тут у него обойдется хорошо, еще до того как стал он перед длинным столом и доктора глянули на него оживленно, видя стройного, жилистого, загорелого парня с веселыми, дерзкими глазами.
Такой же ясный, верующий стал он перед мандатной комиссией, готовый отвечать на любой вопрос, а если надо, то и рассказать, как давно мечтал он попасть сюда, что строил колесницу под парусом, — он и об этом готов был рассказать, если спросят. Но тут ему сказали «нет». То есть не сразу, ему-то как раз ничего и не сказали, он уж после узнал.
А до того как узнать, он просидел на крыльце широкого кирпичного особняка часа два или три, пока не разошлись все до одного члены комиссии, — тут он поднялся и вошел в здание. В коридоре возле списков толпились ребята. Он просунулся поближе к доске, пробежал список глазами, но не увидел своей фамилии. Он отошел в сторонку, дождался, пока ребята разойдутся, и опять подошел и стал читать про себя каждую фамилию. Его фамилии не было.
Он вышел на крыльцо и сел. Ждать уже было нечего, но он чувствовал сильную усталость.
«Почему, ну почему? — думал он. — Почему я такой несчастливый? Ведь у других все получается. Вот Горненко…»
Сын кузнеца в паровозном депо, Горненко закончил семилетку и поступил в ФЗО «Вулкан», а после учебы работал помощником машиниста. Потом его направили во Всесоюзную летно-планерную школу в Феодосию, а теперь он вернулся на Урал начальником летно-планерной станции. Пока Якуб работал в земотделе, пока мучился и страдал, выдумывая, строя колесницу под парусом, его сверстники занимались таким восхитительным делом. Он запоздало чувствовал небрежение, обиду, почти ненависть к городку, в котором ему суждено было родиться. Проклятие принадлежности к городку, оказывается, уже висело над ним с самого рождения.
Он, казалось, был отрешен от всего, что не относилось к его поражению. Странное оцепенение охватило его, и он, наверное, мог бы просидеть здесь и весь остаток дня, и вечер, и ночь. Но что-то словно подтолкнуло его, и он поглядел на часы: не опаздывает ли на планедром, ведь сегодня рулежка и надо выкатывать АК-1, а потом с ребятами из стартовой команды тянуть концы амортизатора.
Он побежал по жарким улицам города и полем бежал — до самого планедрома.
Возле ангара он столкнулся с Горненко.
— Ну? — сказал тот.
— Меня, кажется, не приняли, — сказал он как бы между прочим, не глядя на Горненко, а выискивая глазами ребят из стартовой команды. — А что, будет сегодня рулежка? — спросил он.
— Да, — сказал Горненко, удивленно глядя на него. — Слушай, — сказал он минуту спустя, — нынче поступает много ребят с железной дороги, заводских много, ты понимаешь? Но этот год может оказаться небесполезным для тебя. Как ты сам думаешь?
Наконец до него дошло.
— Так, значит, я остаюсь? Значит, я не поеду в Маленький Город?
— Дмитрия мы со временем переведем инструктором, — продолжал Горненко. — Может быть, тебя сделать хозяином ангара? Ты будешь делать то, что и делал, получать ставку сторожа. Тебя это не обижает?
— Что вы! И я, значит, остаюсь в стартовой команде?
— Ну конечно, — сказал Горненко.
— Так… будет сегодня рулежка? — почти крикнул он.
Горненко рассмеялся.
А он побежал в ангар, крича ребятам: — А ну, давайте, братцы, пошли! Поживей! — и они вытолкнули планер, подкатывать стали на стартовую площадку. Пока ребята закрепляли хвост, он уже накинул на пусковой крючок кольцо и побежал, волоча конец амортизатора.
И этот, и последующие дни они занимались «рулежкой» — стартовая команда тянула концы, инструктор командовал «старт», и планер устремлялся вперед, они едва успевали отбежать в сторону и видели планер в хвост — как бежит он, кренясь то одним, то другим крылом.
Интересно. И все же ребятам, кажется, наскучило это занятие. Им хотелось летать, но Горненко говорил непререкаемо:
— Надо научиться держать крыло. Балансировать, балансировать!
Однажды Дмитрий сказал:
— Сегодня, кажется, я пробежался почти без крена. Так что балансировать я умею, а?
— Да, — согласился Якуб. И вдруг, подавшись к Дмитрию, заговорил горячим, умоляющим шепотом: — Тебе осточертело рулить и рулить, а я… ты меня пойми, Дмитрий, я ведь тоже смог бы не хуже. Ведь это ж вроде как шкоты травить… позволь мне, а? Вон Горненко оставляет меня здесь, значит, надеется…