Он дремал и чувствовал: преследователи где-то очень близко, порою казалось, что он слышит их прерывистое дыхание.
Наступать на них не имело смысла: когда б он кинулся на одного, другой перерезал бы коню горло. И вот он стоял, охватив шею Бегунца, и надеялся, что не даст дреме окончательно обволочь себя, и когда они выйдут, побегут на него, он сумеет отбиться.
Он упустил-таки момент — удар дубинкой тупо и тяжело лег ему на плечо. Как бы отбросив удар с себя, Хемет кинулся на того, кто напал, и видел, как второй такой же тяжелый, смертоносной дубинкой замахнулся на Бегунца. Голодные и бессильные от голода, они хотели сперва отогнать лошадь подальше, а потом настичь ее и убить. Но теперь-то, поняв, что не хватит сил поймать ее, решили, видать, уложить ее на месте, чтобы уж наверняка иметь добычу.
Ярость голодных людей уступила холодной силе Хемета, и вскоре оба налетчика лежали на снегу, повизгивая от злости и отчаяния, уже не способные ни нападать, ни защищаться. Но стоило Хемету взять в повод коня, как они начали подниматься. Тогда он остановил коня и пошел на них. Дай он несчастным мешочек с мукой, они, может, и перестали бы его преследовать. Но эта мука было последнее, что еще давало ему силы двигаться и вести, нет, уже тащить с каждым днем слабеющего коня. И он со всею силой злости и сострадания швырнул в лицо тому и другому по горсти муки. Те ладонями собирали мучную пыль, пихали в рот, лизали себе руки.
И все-таки конь издох в дороге. Хемет видел, конечно, как тот плох, и мог бы, наверное, еще продать или обменять его на одежду, что ли, но нет, он упорно вел, почти тащил за собой лошадь, пока та не упала и не сдохла.
В Маленьком Городе Хемет появился весной, с кнутом в руке, с пустой котомкой, притороченной к поясу, в тряпье, исхудавший, почти высохший от голода и горя.
И опять он остался гол как сокол, но упорство его не истощилось, он не стал отдыхать и отъедаться, а собрался на последние гроши в дорогу, очень далеко — в Сибирь, на золотые прииски. Пять тысяч верст прошел и проехал он в компании искателей счастья, нанимаясь в пути на поденные работы, и через полгода достиг Олекминских приисков.
В тайге он провел год и сколотил приличные деньги, складывая рубль к рублю. Даже ежедневный стакан водки, что полагался от щедрот хозяина, он уступал приятелям за деньги. Наконец перевел на свое имя в уездный банк — в Маленький Город — деньги, боясь, что израсходует в пути или будет ограблен, и опять проделал полугодовой путь в родные места: гнал баржи, устраивался на мелкую поденщину.
Он построил дом, купил коня, корову и овец, завел инвентарь и сбрую и опять работал у хлеботорговца Спирина, возил хлеб и далеко, и близко…
И только теперь он словно вспомнил о существовании жены и сынишки и забрал их к себе. Тут стоит наконец сказать о том, как он оказался женатым.
Она была его троюродной сестрой. Семья ее так же бедствовала, как и его. Хемету едва исполнилось шестнадцать, когда отец решил его женить. По этому случаю на парня впервые в жизни надели брюки, а до этого, как и все его сверстники из бедных семей, он ходил в длинной, до колен, посконной рубахе. Он был мал ростом, худ, так что еще и по этой причине его не спешили переодеть в одежду, достойную возраста. И на свадьбе, говорят, он подвигал шапку повыше, чтобы казаться значительнее ростом.
Хемет не знал любви, а полюбил впервые, когда уже мальчонке его было лет, наверное, восемь. Как, должно быть, странно и муторно было увидеть рядом нелюбимую жену и плод их обоюдного, почти полудетского любопытства, когда наконец-то ожгло его первое чувство…
Помните, как прежде, бедный и одинокий, бродил он кварталами городочка, обозревал дома и лабазы, как смотрел пожары? Сейчас он уже не был таким сиротливым и ничтожным, как прежде. На ночлежки он смотрел не как на возможное кратковременное пристанище в холодную ночь, а как на предмет, который — захоти и поднатужься — он мог бы и приобрести. А публичный дом, куда прежде ходу ему не было, хотя бы по той причине, что не звенело в кармане, был ему сейчас доступен, как и всякому, кто имеет дело и деньги.
Так однажды, может, чтобы определенней почувствовать свои права, он забрел в один такой дом. И стал свидетелем, а через несколько минут и участником потасовки на подступах к одной спаленке.
Он выбрал сперва среди многих услужливо подсунутых фотографий ее фотографию и робко — поджилки, наверно, у него тряслись — ткнул в нее пальцем. А потом уж увидел потасовку у дверей девушки и ввязался в драку, так как мог теперь наравне с другими состязаться в праве войти в ту спаленку, куда устремлялись не лучшие, чем он, горожане. Он вышел оттуда побитый, шатаясь и отплевываясь, и долго не уходил с крыльца, плакал в голос и, точно озверевший, кидался на всякого, кто пытался подступиться к нему.
Он не мог, конечно, запомнить всех, кто награждал его тумаками. Но одно лицо запомнилось ему. Это яушевский отпрыск, чей отец когда-то унизил Хемета, прогнав от своих ворот.
Через несколько дней произошло одно веселенькое событие, о котором даже напечатали в газетке Маленького Города.
У яушевского сынка был автомобиль, и он, что ни день, разъезжал на этом автомобиле, распугивая кур и гусей по улицам городочка. В то утро, когда Хемет вел коня на водопой, яушевский сынок ехал по набережной. Хемет взлетел на Бегунца (нового коня в память о первом он тоже звал Бегунцом) и, ударяя его пятками по бокам, нахлестывая слева и справа концом уздечки, понесся за дымящим и громыхающим автомобилем. Он догнал автомобиль, потом проскакал вперед и оттуда широким галопом устремился наискось к машине, и конь мощной грудью ударил и опрокинул машину, и, говорят, колеса еще вертелись, когда вокруг собралась огромная, как на пожаре, толпа. Владелец машины, к счастью, не покалечился, но сраму набрался.
В тот вечер Хемет впервые прошел в заветную спаленку. Веселье в заведеньице, галдеж — о Хемете тотчас же забыли, — но под утро, когда посетители стали покидать домик, все вдруг услышали, что из той комнаты доносится негромкое, в два голоса, пение. Не лихое, не залихватское пение взвеселившегося посетителя, а печальное, почти скорбное.
И в другие ночи, — а теперь Хемет ходил туда, не пропуская ни одной ночи, — тоже они пели, и это обстоятельство возымело два последствия. Во-первых, о том, что Хемет ходит в милое заведение, узнали все, кому он мало-мальски был известен. Во-вторых, воспротивилась хозяйка заведения, потому что скорбное пение шло вразлад со всеобщим весельем и гости становились не так бесшабашны, а девицы, говорят, слезами заливались…
Однажды со двора Хемета выехала повозка. Впереди сидел он сам, сзади — жена, окруженная узлами, покрытая по плечам широкой пуховой шалью, а рядом — сынишка, в новом картузе, в добром стеганом пальтеце, которое распахнул и скашивал сейчас глаза на коленкоровый подклад. Повозка прямым ходом направилась на вокзал.
Хемет заволок на себе узлы в вагон, а когда ударили отправление, он, говорят, обнял и поцеловал сынишку, а жену ласково похлопал по спине и помог обоим забраться в вагон. Затем, не оглядываясь, пошел к телеге.
Накануне он сказал жене трижды «талак» и этим развел себя с нею, а потом, собрав все добро, что имелось в доме, в большие узлы, поспешил отправить ее и сына в деревню, в которой воля отцов соединила их.
Скоро, чуть ли не в тот же день, Хемет продал дом, овец и корову, оставив только лошадь и телегу, вручил все деньги хозяйке веселого заведения, и та отпустила Донию с Хеметом.
Что он увидел в ней? Что открыл? Какую радость ожидал от нее? Или — какую готовил ей? Или, укрепившись в жизни, он бросил запоздалый вызов давней несправедливости, и тем сильней звучал вызов, что Дония была из публичного дома?
Отца Дония не помнила совсем, мать оставила по себе смутные воспоминания, от нее пахло козьим молоком, дымком сгоревшей полыни, которой она растапливала глинобитный очаг во дворе, куда был вмазан большой прокопченный котел. В голосе ее преобладали интонации умиротворенности, благодарения кому-то за что-то — может быть, козе за ее щедрость, может, огню, который занимается быстро и охотно.