Но случалось, что мертвые снега оживали в сполохах северного сияния. Небо заливалось цветастым, пестрым огнем. Он перекидывался вниз, обжигал простор. Красные, зеленые, оранжевые ленты огня переливались и приплясывали, а вместе с ними переливались и приплясывали ослепленные красками снега. Иногда буйное веселье огня не угасало часами, и тундра светилась цветными факелами, пока какая-то необъяснимая сила не гасила этот необъяснимый огонь.

В дни затишья у Таюнэ было невпроворот работы. В феврале в капканы валом пошли песцы, и если бы не Шурка, ей одной бы не управиться. Шурка научился снимать с тушек пушистые шубки, орудовать скребком и лихо управлять собачьей упряжкой (с первыми заморозками Таюнэ угнала лодку в село и вернулась на нартах, запряженных дюжиной крепких лаек). Он освободил Таюнэ от объездов участка, сам проверял капканы, сам насаживал на них приманку и снова ставил. Так что большую часть времени Таюнэ проводила в избушке за выделкой, просушкой шкурок и прочими домашними заботами.

За работой она часто пела. Сперва, когда песни были чукотские, Шурка удивлялся, отчего они такие бесконечно долгие. Потом Таюнэ стала петь по-русски, и он понял, что она сама сочиняет их и что вообще это не песни, а обыкновенные фразы, уложенные в определенный размер, и что ни одну из этих песен она не запоминает и не повторяет.

Однажды Шурка возился у стола с поломанным капканом. На чердаке, который соединялся с низкой комнаткой квадратным проемом, ходила Таюнэ, снимала с жердей просохшие шкурки. Шурка слышал и ее легкие шаги, и песню, которую она вдруг запела:

Скоро лето будет прогонять мороз,
Будет опять белый день.
Прилетят белые птицы
И будут гнёзда на речке делать.
А потом придет ветер,
Олень будет бежать сопки,
Будут плакать умка и волк,
И Таюнэ будет крепко пугаться,
Потому что черное солнце
Будет пугать все люди и звери…

Шурку разобрал смех, и он крикнул в проем над головой:

— Ну а почему солнце черное? Где ты видала черное солнце?

— Здесь видала, — ответила Таюнэ, выглядывая из проема, — в нашей тундре видала. Тогда давно было, Таюнэ такая-такая была, — она показала, какая она тогда была маленькая.

— Таюнэ маленькая, а солнце черное? — посмеивался Шурка.

Теперь Таюнэ умела улавливать почти все оттенки русской речи и, уловив Шуркино насмешливое неверие, сказала:

— Почему ты смеялся? — И вдруг, страшно округлив глаза, заговорила: — Тогда ночь скоро-скоро стала, баклан плакал, люди в яранга бежали. Тогда крепко пугалась Таюнэ. Потом солнце назад красное делалось. Я хорошо видала.

— А-а, солнечное затмение! — догадался Шурка. — Луна закрыла солнце, вот тебе и ночь среди дня. При полном затмении в телескоп можно протуберанцы и солнечную корону увидеть. А бывает еще кольцеобразное затмение, — объяснил Шурка, тряхнув своими знаниями в разрезе популярной брошюры, которую случайно прочел в лагере. — Я пацаном тоже наблюдал, мы стекла специально коптили. Не пойму, чего вы боялись?

— Ты школа ходил, много знал, — задумчиво сказала Таюнэ. — Как чукча много знал, когда у нас школа не было?

— Тоже верно, — согласился Шурка и с силой всадил наконец пружинку капкана в паз. Но руку отнять не успел, и она попала в железные тиски.

Шурка крякнул и, разжимая другой рукой капкан, ругался со злостью.

Услышав от него те же слова, которые привели когда-то в смятение Айвана и Олю, Таюнэ кошкой соскользнула вниз и, подбежав к Шурке, сердито вскрикнула:

— Зачем грязные слова говорил? Айван сказал: «Губы бить надо, если так говорил!» Оля-учительница сказала: «Плохо, Таюнэ, так говорила! Где так слышала?»

Ее гнев подействовал на Шурку сильнее, чем боль в руке.

— Да он-то при чем, твой Айван? — изумился он.

— Таюнэ Айвану такой слова говорила, — сердито отвечала она. — Я твой слова слушала, Айвану говорила, Оля говорила! Я тогда глупый была.

Представив на секунду, как это могло быть, Шурка расхохотался:

— Вот это номер!..

Таюнэ не приняла его смеха. Она воинственно сложила на груди руки и, щурясь, насмешливо спросила:

— Может, все хиолога так ругаться нада? Может, все люди так говорить нада?

— Ладно, не буду, — миролюбиво сказал Шурка. И потрепал ее по плечу: — Эх ты, воспитательница!..

Но она не успокоилась, а строго сказала:

— Ты будет еще так говорил — буду твой языка резать. Чик-чик — нет языка, — она показала, как отрежет ему язык.

Ранним слепым утром она уезжала в село сдавать пушнину. Шурка запряг лаек, надежно привязал к нартам мешок с пушниной и, придерживая собак, нетерпеливо рвущих нарты, сказал ей:

— Не сиди там долго, ладно?

— Нет, я быстро-быстро назад ехала, — ответила Таюнэ. Потом уткнулась лицом ему в грудь, постояла так мгновение, затем вспрыгнула коленками на нарты и прикрикнула на собак.

Шурка долго топтался на морозе, глядел вслед растворявшейся среди синих снегов упряжке. Его снова охватила тоска, как случалось всякий раз, когда уезжала Таюнэ. В такие дни у него мутнело на душе и все валилось из рук.

«Да что я, в самом деле, влюбился, что ли? — зло спросил себя Шурка. — Может, привычка?»

И, решив, что это привычка, успокоил себя: «Ну нет, меня на такой крючок не подцепишь! Как привык, так и отвыкну».

9

К концу февраля пурги и ветры улеглись. Но морозы завернули так круто, что казалось, выморозили из воздуха весь кислород, поэтому и дышать нечем стало. Мороз висел недвижным белым паром, набивался в нос, в легкие, и при первом — же небольшом вдохе горло перехватывало, как от удушья.

Шурка, выходя из избушки, сразу же захлебывался сухими ледяными парами, заходился кашлем и спешил назад.

— Сколько, по-твоему, сегодня градусов? — спрашивал он Таюнэ.

— Может, пятидесят, может, шестидесят, — улыбалась она. И говорила, сияя глазами: — Хорошая мороз, много крепкая!

— Уж куда крепче, — хмыкал Шурка.

Он дивился легкости, с какой Таюнэ переносила этот лютый холод. Теперь уже не он, а она объезжала на нартах участок, проверяя капканы, не он, а она запрягала и распрягала собак, рубила топором снег возле избушки, чтобы натопить питьевой воды. Словом, в эти холода она взвалила на себя ту работу, которую недавно делал Шурка.

Мужское Шуркино самолюбие бунтовало, он злился на себя, но ничего не мог поделать, — едва выходил за порог, как мороз гнал его к теплу печки.

— Ты потом привыкаешь, — утешала его Таюнэ, понимая Шуркино настроение, — Второй зима будет, опять будет — ты хорошо привыкаешь!.

С участка она возвращалась с ног, до головы обросшая белым инеем. Сбросив меховые рукавицы, протягивала Шурке руки:

— Трогай, трогай, какой рука теплый!.. Трогай, какой щека!

И руки у нее в самом деле были горячие, и глаза жарко блестели в снежных стрелах ресниц, и щеки горели. И выходило, что шестидесятиградусный мороз ей друг и брат.

Но последние дни Таюнэ перестала радоваться жестокому морозу.

Он загнал глубоко в норы песцов, и только самые отчаянные из них подходили к капканам.

— Мало песец идет, совсем мало, — печалилась Таюнэ. — Айван сердитый будет.

— Да плюнь на Айвана, — советовал Шурка. — Сама говоришь — больше всех меха сдала. Куда ему такая прорва?

— Ему зачем? Ему не нада. План делать нада. Возьмем много пушнина — клуб новый строить будем, школа новый, — охотно объясняла она.

— Эх, глупая ты деваха! — говорил ей Шурка. — Забили тебе голову всякой чушью-хреновиной. На кой тебе клуб и школа, когда ты у черта на куличках сидишь, песцов своему Айвану ловишь, ишачишь на них? Тебе вот от них ничего не надо, а им от тебя надо. Скорей бы весна — махнем с тобой подальше отсюда. Или передумала, не поедешь?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: