В первые же минуты, как покинул Архангела и въехал в тайгу, охотник подумал, что все у него по-дурному получилось: зря напился, у балка куражился, зря к Мишке пошел. Растравил он только этим и Голышева, и Мишку. И себя к тому же выдал: раз нечего ему скрывать, то чего выдрючиваться? Выходит, задело его что-то, запаниковал он?

Но теперь, уже на полпути к дому, Леон стал рассуждать иначе. Да ему ли труса праздновать? Все равно никому не видать золотых тайников Одноглазого. Не затем он нашел их, чтоб Архангел самородки таскал, и не затем, чтобы отдать геологам.

«Эх, Голышев, не знаешь ты Сохатого! — с тоской думал Леон, покачиваясь на нартах. — Взрывчаткой шарахну — и ищи под завалом золото! И ты ищи, святой Архангел!.. Ах вы, черти лысые, смешно подумать — Сохатый паникует!..»

Прозвище Сохатый прилипло к нему с тех пор, как поселился он в таежной глухомани, вдали от людей и их суетного мира, и так он свыкся с этим прозвищем, что собственная фамилия — Игнатов — казалась ему теперь чужой, не ему принадлежащей. Возможно, потому еще отстранилась от него и даже позабылась своя фамилия, что давным-давно не приходилось ему слышать ее из чьих-то уст. Зверье и птицы, среди которых он жил, не могли окликнуть его человечьим голосом и напомнить, что он Игнатов. Ну, а когда падала ему дорога в поселок, там для всех он был Сохатый — дикий человек, выходит, сродни дикому оленю или лосю, что отшельничают в тайге, не прибившись ни к какому стаду. «Трастуй, Сохатый! Э-э, кохда-кохда уже витал тибя!..» — скажет ему при встрече старый Матвей Касымов. «Ну, Соха-атый, хор-роши твои шку-урки!..» — протянет русский мужик Кокулев, ощупывая глазами и руками связки беличьих шкурок, привезенных Леоном, и в квитанции на оплату размашисто черкнет фамилию получателя — Сохатый. «Сохатый, проводник геологоразведпартии», — значилось в платежной ведомости, по которой Игнатов получал от Голышева полный расчет. И Леонтий твердой рукой расписался в той ведомости — Сохатой, узаконив тем самым в сотый раз свое прозвище как фамилию. Да и сам он, если случалось мысленно обращаться к самому себе, называл себя Сохатым…

Постепенно скалистый коридор стал понижаться, расширяя границы звездного неба, а потом и вовсе отпустил на волю реку, позволив подступить к ней таежным лиственницам. Снежная лента реки раздалась в стороны и запетляла, огибая невысокие сопки, тоже убранные зимними деревьями.

С полчаса ехал еще Леон по реке, затем круто свернул в тайгу, миновал узкую долину, расчленившую изножья двух сопок, невысоких и круглых, как булки, и минут через десять снова въезжал в тайгу. И тогда послышался нарастающий лай собак, несшихся от избушки встречать хозяина.

Дюжина ездовых лаек и свора крепких, резвых щенков окружили упряжку, продолжая на все лады надрывать глотки, радуясь приезду хозяина. Собаки кидались под ноги бегущим оленям, наскакивали на Леона и друг на друга, и было бы пустым занятием пытаться остановить или хотя бы умерить их бурное ликование.

Так, в сопровождении бегущих и лающих собак, Леон и подъехал к своей бревенчатой избушке, окруженной плотным кольцом старых лиственниц. За темными окнами мигнул, погас и снова заметался слабый огонек — кто-то зажигал в избушке лампу.

3

Леон сошел с нарт и, хромая на обе сомлевшие ноги, пошел к оленям, чтобы сразу распрячь их. Собаки мало-помалу стихли, но в сарай не ушли — бегали возле упряжки, высоко позадирав хвосты.

Из избушки вышел Матвей Касымов, натягивая на ходу телогрейку, и стал молча помогать охотнику. Появился и старший сын Матвея, Кирила, одетый потеплее отца — в кухлянку с капюшоном, накинутым на малахай, с ружьем за спиной. Кирила сказал Леону, что стадо уже откочевало подальше от избушки, ему как раз идти на дежурство и он отгонит чалымов в стадо. Спустя минут пять Кирила увел оленей, а хозяин с Матвеем стали перетаскивать в избушку поклажу с нарт.

В передней комнате, обшитой горбылем, жена Кирилы, Ольга, уже успела поджечь дрова в железной печке, и на печке заурчал чайник. Из другой комнатенки вышла заспанная Маша, жена младшего сына Матвея — Николая, который стерег сейчас стадо и сменить которого ушел Кирила. Все мужчины поселка занимались охотой и рыбной ловлей, и только три семьи, в их числе и Касымовы, пастушили в тайге и слыли издавна оленеводами. Зимой и летом водили они по ягельникам оленье стадо в три тысячи голов, жили в брезентовых палатках с печками-«буржуйками» и лишь дважды в году подкочевывали со стадом к поселку, когда наступало время забоя оленей. Сегодня они ночевали в теплой избушке, напарившись перед сном в его баньке, а завтра им снова предстояло уйти в кочевье. Матвею Касымову было под шестьдесят, но тяжелая пастушья жизнь рано иссекла его темное лицо глубокими морщинами, сморщила шею, лишила зубов и иссушила тело, превратив Матвея не по годам в глубокого старика. Но сменить эту жизнь и осесть в поселке, где у него была своя изба, Матвей не желал, как не желали сидеть в поселке, вдали от мужей, и его невестки. Дети Кирилы и Ольги, трое сыновей, учились в школе-интернате, за сто километров от их поселка, а двое малышей Николая и Маши были при родителях.

Невестки Матвея, смуглые скуластые эвенки, молча и несуетливо собирали на стол — ночь ли, день ли, а человек с дороги первым делом должен поесть. Запахло жареной олениной и рыбой, брошенной в замороженном виде в кипяток.

Леон вспорол ножом две банки сгущенного молока, заледенелого в дороге, поставил на край печки. Щенка он, сразу как вошел, пустил к Найде, и умная Найда, смирившаяся, должно быть, с мыслью, что хозяин утром забрал у нее детеныша навсегда, растерялась, увидев его. Сперва она отскочила от щенка и замерла, не спуская с него глаз. Потом взвизгнула и подошла к нему. Снова отскочила, обошла вокруг него и наконец, взяв его осторожно пастью за кудлатый загривок, унесла под лавку, принялась жадно облизывать.

За все время, пока не сели к столу, никто не обронил ни слова, хотя все были связаны общей заботой о предстоящем позднем ужине. И даже когда все было готово, женщины и старик с Леоном опять-таки молча сели на широкие лавки у стола, покрытого клеенкой. Хозяин взял со стола флягу, упрятанную в меховой чехол, стал наливать в граненые стопки спирт, привезенный из поселка.

— Нет, я не буду, у меня рыбенок, — первой нарушила молчание младшая невестка Матвея, Маша, когда Леон пододвинул ей налитую стопку, — Маша еще кормила грудью шестимесячную дочь.

— Пей немношка, немношка можна, — сказал ей Матвей, разбавляя водой свой спирт.

— Пей, пей, не бойса! — поддержала его старшая невестка, Ольга, и тоже добавила в свою стопку воды из кружки.

Тогда и Маша подлила себе в стопку воды и выпила, как все, до дна.

Леон навалился на еду — проголодался за день, а остальные ели вяло. Матвей пошел к печке, поднял с полу ситцевую наволочку с табаком, что привез ему хозяин (полнаволочки табака было), набил трубку, выхватил пальцами из печки жаркий уголек, положил его в трубку на табак, вернулся к столу, раскуривая трубку.

— А што хороший магазин есть? — спросила Леона Ольга. — Платок красивый, пушистый есть?

— Да все есть, — неопределенно шевельнул плечами Леон. — Наверно, и платки есть.

— Поеду скоро поселок, платок красивый куплю, — задумчиво сказала Ольга. Поставила на стол локоть и смуглой шершавой ладонью мечтательно подперла пунцовую щеку.

— Поеть, поеть! Купи, купи! — покивал ей Матвей. И снова побрел к печке за угольком, поскольку сырой табак не раскуривался.

За перегородкой заплакал ребенок. Маша громко вздохнула, потом зевнула, не спеша поднялась и пошла к нему. Встала и Ольга и ушла за Машей. Матвей вернулся к столу, раскурил трубку и сел на лавку, покинутую невестками. До этого он спал на ней, на что указывали расстеленный матрас, смятая подушка и сдвинутый к стене кукуль[5].

— Какой новость поселка? Мой испа живой стоит, мыша не скушал? — спросил Леона Матвей и негромко засмеялся своей шутке, отчего на лице его пришли в движение все морщины, а глаза упрятались в узкие щелки.

вернуться

5

Кукуль — спальный меховой мешок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: