Лежа в кукуле, Любушка в десятый раз повторяла мысленно эту свою речь: «Дорогие товарищи оленеводы! Разрешите мне от имени дирекции, партийной и профсоюзной организаций совхоза «Тайга» поздравить вас с Днем работников сельского хозяйства и пожелать вам дальнейших успехов в труде и личной жизни. Вы славно потрудились в этом году, и вам есть чем гордиться. Наш совхоз «Тайга» по всем показателям выполнил план трех кварталов. Наши оленеводы хорошо провели в весенние месяцы отел, сохранили на девяносто семь и шесть десятых процента полученный молодняк, снизили на пять процентов яловость важенок, повысили на три процента, по сравнению с прошлым годом, товарный вес каждого забитого оленя…»
Сани сильно тряхнуло, загромыхали ящики. Лежавший у Любушки под головой рюкзак сдвинулся ей под спину. Она высунулась из кукуля и, неловко ворочаясь, старалась определить, не упал ли сверху какой-нибудь ящик. Но, похоже, ничего такого не случилось. Сани теперь пошли ровно, без особой тряски и крена. Любушка вновь запаковалась в свой мешок и еще долго думала о разном. О том, что теперь она не скоро вернется из тайги — может, только в мае, после отела оленей. И что теперь уже, наверно, не скоро попадет в поселок на берегу моря, где остался ее техникум и где живет геолог Гена, которого она любит…
Потом мысли ее спутались, стали зыбкими, неуловимыми. И она не ощутила мгновения, когда уснула. Но и во сне чувствовала, что у нее замерзают ноги, и старалась шевелить пальцами, не забывая даже во сне, что только так их можно согреть.
Что-то тяжелое давило Любушке на грудь. Она задыхалась, барахтаясь в кукуле, силясь вытолкнуть на воздух голову. Но тяжелое лежало на груди и на голове, и Любушка наконец сообразила, что на нее навалился мешок с отрубями. Она заворочалась, стараясь плечом сдвинуть мешок. И вдруг он легко откатился, в глаза ударил свет. Любушка высунулась из кукуля и увидела прямо перед собой собачью морду с открытой пастью. Собака — вновь вспрыгнула ей на грудь, лизнула горячим языком в щеку.
— Пошла! — оттолкнула Любушка собаку. — Тимка, пошел! — прикрикнула она еще раз, вспомнив, как зовут собаку.
В санях никого не было. Сверху мутно светило солнце, над санями нависали багровые лапы лиственниц, по мешкам, поскуливая, бегал Тимка, привязанный веревкой к бочке с горючим.
Любушка прошла к борту и все поняла. У трактора слетела гусеница, да еще в таком неподходящем для остановки месте, в узкой расщелине, покрытой буграми мха и поросшей толстыми лиственницами. Отцепленный от саней трактор стоял в стороне, из кабины выглядывал Слава, а корреспондент и парень, приходивший будить Любушку, тянули за расчлененную гусеницу, стараясь ровно расстелить ее по земле. По другую сторону расщелины, меж деревьями, стрелял искрами костер. Пламя, высоко вспрыгивая, поджигало свисавшие над костром ветки лиственниц, хвоя мгновенно вспыхивала и гасла.
Возле костра, близко к огню, стояла женщина в резиновых сапожках, чуть поодаль от нее сидел на мшистом пне мужчина в очках.
Любушка догадалась, что это и есть доктор Юрий Петрович. Доктор сидел, протянув руки к огню. Он потирал их, хукал в кулак и снова тянул к огню растопыренные пальцы.
Любушка спрыгнула с саней, пошла к трактору, прихрамывая на затекшую ногу. Корреспондент и парень, приходивший ее будить, по-прежнему изо всех сил тянули гусеницу за цепь. Им помогал и Слава: ломом, воткнутым в зазор трака, подавал гусеницу вперед., Все трое обливались потом. Лицо корреспондента налилось бордовой краской — он был очень тепло одет. Собачьи унты выше колен и летчицкая куртка на меху не годились даже на морозе для такой тяжелой работы. На парнях были куцеватые телогрейки и кирзовые сапоги. Парень, приходивший ночью за Любушкой, отпустил цепь, ухватился голыми руками за гусеницу, думая, видимо, что так удобнее будет тянуть, но ожегся холодной сталью и выругался.
— Володька, прикуси язык! — оборвал его Слава.
Володька обернулся через плечо, увидел Любушку и буркнул:
— Пускай привыкает. Не на ассамблею едет, а я не дипломат.
— Ладно, давай пробовать, — сказал Слава и, бросив лом, пошел к кабине.
И вчера, и сегодня Любушка видела Славу без шапки. Слава был русский, но Любушка никогда еще не встречала русских, у которых бы мелконько, как у негров, курчавились волосы, образуя высокую плотную шапку на голове. Правда, волосы у Славы были светлые, а нос курносый-курносый.
Любушка не стала больше смотреть, как они возятся с гусеницей, ушла к костру. Женщина (Любушка помнила, что сторожиха называла ее Пашей) волокла к костру усохшую лиственницу, прижав к бедру трухлявый комель. Сухие ветки и сучья лиственницы цеплялись за кусты и торчавшие во мху коряги. Паша останавливалась и изо всех сил дергала на себя дерево. Любушка поспешила помочь ей. Вдвоем они подтащили лиственницу к костру, направили комлем в огонь. Паша немного отошла от костра и остановилась, безучастно глядя на высокое бушующее пламя. Платок все так же закрывал ее лоб и нижнюю половину лица, оставались видны лишь раскосые глаза, маленький, немного приплюснутый нос и смуглые бугорки скул. Под телогрейкой заметно выделился живот — Паша была беременна. Так и стояла она, не шевелясь, у костра с выставленным вперед животом, ни с кем не разговаривая и никуда не глядя, кроме как на огонь.
Костер, видно, развели давно: мох под ним был дочерна выжжен, а под горевшими сейчас стволами образовалась гора раскаленных, развалистых углей. Опалился во многих местах мох и вокруг костра, на кустиках голубики полопались мерзлые ягоды, сизая мякоть свисала с кожуры каплями повидла.
Любушка спросила доктора, сколько они уже здесь стоят.
— Часа три, — ответил он.
— А далеко мы отъехали от поселка?
— Километров десять.
— Всего десять? — удивилась Любушка.
— А вы думали, пока будем спать, очутимся у Данилова?
У доктора дрожал голос и колотились зубы. Наверно, он сильно замерз ночью, если до сих пор не мог согреться у огня. Лицо у него было какое-то фиолетово-розовое, и руки, которые он все время потирал и протягивал к огню, тоже фиолетово-розовые, негнущиеся. Одет он был, как и Паша, не по погоде: телогрейка и брюки из простой материи, из какой шьют рабочие спецовки. Правда, на ногах у него были валенки, но, поскольку доктор высок, худ и костляв, валенки едва достигали до икр и казались чрезмерно широкими в голенищах.
Любушка не понимала, почему все они, кроме нее и корреспондента, так жиденько оделись, зная, что на дворе немалый мороз. Сама она в своих свитерах, торбасах и стеганке почти не ощущала мороза, но стоило снять рукавицу, как рука мгновенно начинала холодеть. Потом она подумала, что Слава и Володька надеялись, должно быть, на теплую кабину, а Паша вообще не собиралась ехать. Оставалось непонятно, отчего не оделся теплее доктор, заранее готовившийся к поездке. У Данилова болела жена. Юрий Петрович ехал к ней и в случае необходимости должен был увезти ее в больницу.
Любушке стало жаль мерзнущего доктора. Чтобы как-то утешить его, она сказала:
— Надо было на вездеходе ехать. Казарян ведь хотел послать вездеход.
— Казарян! — хмыкнул доктор. И спросил Любушку, — Почему же не послал?
Этого она не знала.
— Потому что сам укатил на нем, — снова хмыкнул доктор.
Он поднялся с пенька, стал ходить возле огня, размахивая руками, быстро складывая их крест-накрест и хлопая себя по плечам ладонями. Возможно, оттого, что доктор сильно сутулился и носил очки, он казался Любушке намного старше, чем был на самом деле, ибо на самом деле ему было двадцать шесть лет, и он совсем недавно закончил институт.
Возле тарахтевшего трактора все время слышались голоса.
— Давай, давай! — хрипло кричал Володька. — На меня, на меня!..
— Стоп, назад! — тенорком встревал корреспондент, — Сдай назад!..
— Пошел, пошел!.. — хрипел Володька. — Тихо ты!
Все это они кричали сидевшему в кабине Славе, махали ему руками. Слава то и дело высовывался из кабины, свешивал вниз курчавую голову, сдавал трактор назад, подавал чуть вперед, но проклятая гусеница никак не становилась на место.