Первая встреча с неведомым прошлым некогда подстерегла меня в весеннем театральном зале Дома культуры имени Первой пятилетки. Нежно-голубой билет в двадцатый ряд партера подарила подружка, я уже слышала восторженные отзывы о генуэзской труппе, привезшей спектакль по пьесе Карло Гоцци, но отправилась на спектакль почти нехотя. Представление совершенно околдовало меня, то был живой театр, маленькое чудо, мистерия, искры в воздухе, сияние, золото на алом. В антракте пошла я покурить, и, зайдя в тамбур при входе, оказалась рядом с курящим худощавым темноглазым человеком, сказавшим мне: “Здравствуйте”. Мы обменялись репликами, он знал меня (“Сколько лет, сколько зим!”), я его не знала (“Вы меня с кем-то путаете…”), прозвенел звонок, я убежала наверх, в разбуженный третьим звонком зал, тьма внезапной перемены, насыщенная светимостью непривычного воздуха, охватила меня вкупе с дрожью и оторопью. После представления я вышла в вечер, день мой закончился вечерними словами “и так далее”. Описав подробно любой день любого человека можно завершить его этой фразою: день завершен, далее — вся жизнь и смерть в конце тоннеля.

В гостях у одной из сокурсниц принялись мы листать фотоальбом времен нашей молодости. Перевернув страницу, я увидела стоящих у грузовика трех девиц с огромными букетами в компании двух молодых людей в сапогах. Одна из девиц была я.

— Где это мы?

— В Туве.

— Я никогда не была в Туве.

— Мы ездили туда вместе, летом, после второго курса, потом после третьего, нанимались художниками в археологические экспедиции от Эрмитажа.

— Не помню.

— Не сочиняй. Может, ты и Грача не помнишь? А Шойгу? Или нет, Шойгу был в третье лето, ты тогда не поехала. А Савельева? А как у тебя роман был? Скорее флирт, впрочем.

Теперь я поняла, какие именно годы улетучились из моей памяти: второй и третий курсы института. Бомж и геолог из троллейбуса знали меня как почтальона. Надо посмотреть в трудовой книжке; впрочем, как я нанималась, я вспомнила. Трудовая книжка поведала мне дату поступления на почту, равно как и число увольнения по собственному желанию. Можно было переходить к нижним ящикам бюро — с письмами и записными книжками.

Телефонный звонок прервал мои изыскания. Из Германии звонил сын.

— Который у вас час?

— Как всегда, на два часа разница. Восемь вечера.

— Чем ты занята?

— У меня обыск.

— Кто проводит?

— Сама и провожу.

Сына отправила я в Германию с большой оказией, с оказией поступил он там в аспирантуру, давно все боялись — сперва Афганистана, потом Чечни. Я жила одна, разведенная вдова, уже и не соломенная по выслуге лет.

— Скажи, я рассказывала тебе, как работала почтальоном?

— Никогда.

— А про Туву?

— Не помню. А что было в Туве?

— Не знаю, — ответила я.

В десятилетнем возрасте сын выпускал домашнюю газету (в которую писали заметки бабушка с дедушкой, я, мой брат, школьные товарищи; я делала рисунки, в газете публиковались книжные обзоры, присутствовал всемирный прогноз погоды) под названием “UM ZARAZUM”. Название оказалось для меня глубоко актуальным много лет спустя.

Из толстой записной книжечки, переплетенной мною собственноручно в ситчик мильфлёр, спланировала на пол пожелтевшая открытка. Открытка представляла собой репродукцию “Зеленого шума” Рылова. Почерк был незнаком, текст непонятен. “Дорогая Инна! — писал мне некий отправитель. — Я надеюсь, все с путешествием Вашим обошлось. Жду Вас в любую пятницу в девятнадцать ноль-ноль у лифта. Ваш покорный слуга” — подпись неразборчива. Зато обратный адрес разборчив вполне. Одна из улиц подле Московского проспекта. Фамилия отправителя значилась: Косоуров Ю. А.

Оставалось навестить отправителя.

Разумеется, если он жив, здравствует и не переехал.

Засим я и уснула блаженно с неадекватным чувством исполненного долга.

И снилось мне.

Вперед, вперед, все дальше и дальше, по коридорам, квартирам, конторам, закуткам, перетекающим друг в друга пространствам квартирного города, с сумкой почтальона, полной писем, за большой белой бабочкой с письменами на крыльях. Еще немного — и кончится наше сквозное движение через жилой меридианный массив, букварница сядет, сыграет в “замри”, я прочту послание на резном развороте пыльцы, если только язык мне знаком, а сознание мое способно вместить написанное.

Пробегаю через разномасштабные кубатуры, миную фракталы жизней, гулкие залы учреждений, фрагменты комнат, ловушки лестниц.

Адресаты писем сумки моей давно знакомы мне, меня уже не удивляют фамилии Клупт, Ларри, Ласавио, Лила, Овэс, Ник-Бродов; получат свои открытки и конверты толпы Петровых и Степановых, Пик (не мышонок), пять Лавровых, десять Лебедевых, множественные Лившицы вкупе с Лифшицами и уникальный Лопшиц, а также Нюбом и Люком, Однопозов, Онисифоров, Нецветайло, Нечитайло, Побегайло и Погоняйло, Малоглазов с Малоземовым, два Погоста, Северинова и доктор Гибель.

Вот отмелькал горячий цех с паром и звоном, остался позади въедливый запах прозекторской, отпустили меня регулярные подвалы номерного НИИ, за белой летуньей выбегаю я в зеленый прямоугольник казенной двери — и останавливаюсь, потому что бабочка моя пропала, а города больше не видно, хоть мы и неподалеку от Московского универмага; город исчерпался, впереди зеленый вал в свежей траве, за ним холм с маленькой белой церковью вроде новгородской, в сумке моей осталось одно письмо, но адреса на нем нет.

На этом сон кончается, как начался, ни сюжета, ни темы, сплошной эпизод — длиною в ночь.

Я легко нашла улицу, и дом, и двор, где некогда проживал (или еще проживает?) пославший мне открытку с летящей лебединой стаей Ю. А. Косоуров. Сев на скамейку, я закурила. Курильщицей заядлой никогда я не была, но в компании или в ответственный момент курила, как иные пьют рюмашку “для храбрости”, неловко держа сигарету, не затягиваясь, старательно пуская дым.

Подошла девочка с газетой и фломастером, села на противоположный конец скамейки, решала кроссворд (как положено было в фельетонную эпоху), искоса посматривала на меня. Видела она развязную старушку, обучающуюся курить травку, удрав от своего положительного (или, напротив, хулиганствующего и пьющего) дедули, правильных детей и набалованных внуков. Девчонкины защитного цвета штаны были в сплошных карманах — до щиколоток; волосы заплетены во множество тонких косичек, как грива полюбившейся гуменнику либо баннику лошадки.

— Одногорбый верблюд, — сказала она, почти не вопрошая, нахмурив бровки.

— Дромадер, — отвечала я, пустив клуб дыма.

Вписав в крестословицу верблюда, она воодушевилась, некоторое время что-то корябала в своей газетенке, потом произнесла:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: