От одного лишь не сумел отучить Давыдку чертовар: удивляться, что назначенные к забою черти умеют говорить, пытаются подкупить истязателя, одновременно — грозят кровной местью и другими карами — а также тому, что никакого впечатления все эти слова на чертовара не производят. К белым якам, тем более к черным своим собакам, обращался Богдан с ласковой человеческой речью, он беседовал даже с черным петухом, которого настропалил так, чтобы третий его утренний крик астрономически точно возвещал восход солнца: Черным Зверям — вернуться, Белым зверям — пастись. А чертей, хитрых, коварных, Богдан считал сырьем и только сырьем, с которым беседовать смысла не больше, чем с тачкой песка.
Навозообразная кровь, наконец, иссякла. Богдан произвел несколько контрольных уколов, но даже не капнуло.
— Лёзо! — по-старинному отдал приказ Богдан, требуя свежевальный нож. Руку за ним протянул, не глядя. Нож, вырезанный из хвостового шипа особенно крупного черта, с инкрустированной ручкой, был немедля подан Давыдкой… Такие ножи у Богдана делали редко и только для себя, да еще по прямым заказам из далекой Киммерии, ни к чему было знать прочему человечеству, что чертова кожа все-таки режется. Одним движением распорол Богдан шкуру черта от шеи до хвоста, рывком отвалил, обнажая слой изжелта-лилового жира. От сала валил смрадный пар, но Богдан отмахнулся от зловония, по его приказу разделываемый черт всосал дурной воздух своими шестью ноздрями. Делая надрез за надрезом, Богдан в считанные минуты освежевал черта, оставив нетронутой только восковицу у основания клюва и последний сустав одной из задних лап. Снятая шкура упала на дно пентаэдра, чертовар извлек ее и бросил в тачку.
— Позвонил Варсонофию? Вези к нему, пусть приступает. Я пока сало отбелую.
Давыд повиновался и медленно покатил тяжкую тачку из чертога вверх по пандусу. Роговыми губами еще шептал разделываемый бес: «свежие гурии», а Мордовкин уже выкатил тачку с его снятой шкурой на свежий воздух, передохнул минутку и двинулся по сухой тропке прочь, в сторону ручья, над которым размещались дурно пахнущие сараи мастера-кожемяки Варсонофия, к ароматам нечувствительного. Но не прокатил Давыд свою тачку и до первой осины, как на полянке появилось новое действующее лицо.
Будь мускулистая эта дама лет на сорок постарше, восседай не на велосипеде, а в ступе, держи она под мышкой младенца-другого, Давыд принял бы ее за обыкновенную Бабу-Ягу. Несмотря на расширенные ужасом глаза, дама гордо хранила подобие спокойствия.
— Телеграмма! Тертычному! Срочная! — выдохнула престарелая письмоносица, начиная падать вместе с велосипедом в тачку, — Давыд тачку отдернул: прикасаться к изнанке шкуры, к ее мездре, даже Богдан голыми руками не стал бы. Для простого человека, особенно если верующего, это могло кончиться совсем плохо. Да и шкуру Давыду было жалко, вон сколько времени хозяин извел, ее сымая.
— Тертычный на производстве, — буркнул Давыд, — сам твою телеграмму приму, давай сюда, Муза Пафнутьевна. Как это ты сюда отважилась? К нам с Крещения, кроме офеней, и не заходил никто. Могла бы ведь Шейле, на Ржавец занести? Дело-то твое всегда терпит, сама говорила, помню…
— Срочная телеграмма, болванья башка! — огрызнулась старуха. — Я в семи церквях благословение взяла, прежде чем лезть в вашу дыру. Хоть один батюшка отказал бы — не поехала бы.
— Благословили, значит, все семеро? — усмехнулся подмастерье.
— Все благословили, — старуха развивать церковную тему не пожелала, — Сама знаю, что здесь никакой… хрен не страшен. Так телеграмму-то прямо в собственноручные надо!..
Тут старуха увидела груз на тачке Давыда и сомлела. Давыд пристроил ее на валежнике подальше от тачки и вернулся в чертог, где хозяин щедрыми пластами снимал с ободранного черта сало.
— Богдан Арнольдович, — сказал Мордовкин, — К нам приперлась Муза.
Чертовар засунул руку в нутро черта по локоть и что-то внимательно там щупал. Видимо, не стоило бы его сейчас отвлекать. Но рисковать тем, что почтальонша вступит в чертог сама и увидит полуразделанного, к тому же еще живого черта, Давыд не хотел: хватит одного того, что она шкуру содранную видела, муругую. Объясняйся потом с семью батюшками, отчего пошла с благословения, а померла без покаяния. Как-никак все ж таки ныне Великий Пост.
— Муза… Письмоносица? — спросил чертовар машинально, что-то яростно выдирая из недр черта, клюв которого был раззявлен в беззвучном крике, вроде как бы на звуке «у-у», — остаток от слова «гурии», надо полагать.
— Так точно, почтальонша, телеграмму вам принесла. Бурчит, срочную.
— Какая-такая срочность? — явно отбрехиваясь от постороннего дела, сказал чертовар, уперся обеими ногами в пол и изо всей силы рванул на себя. — В-вот! Безоар!
Действительно, на испачканной ладони Богдана, переливаясь радугой и отражаясь от стеклянной рукавицы, сияло одно из редчайших сокровищ чертоварного промысла — сычужный безоар, настоящий драгоценный камень, выросший в желудке нечистого за многие тысячелетия. За подобный камушек любой король или султан средней руки отдал бы полдержавы и душу в придачу, ибо с древних времен сей предмет был известен под немудрящим прозвищем «философский камень». За всю практику чертоварения Богдан не насобирал и дюжины этих сокровищ, а из тех, что собрал, ни единого не продал.
— Муза тут, на валежнике… — напомнил Давыд, оценивший добычу, но к продолжительным восторгам не способный. — Телеграмма у ей срочная, к Тертычному…
Богдан сплюнул, отложил безоар на конторский столик. Затем взялся за края перчаток, хотел снять, но сообразил, что полуразделанный черт все еще живой, оставлять его в таком виде невыгодно: глядишь, помрет своей смертью и протухнет в одночасье. Богдан вскинул обе руки, в чертоге полыхнуло желтым. Туша черта обвисла: подвергнутый вивисекции адский насельник был забит мгновенным и безболезненным способом. Давыд вспомнил строчку из вызубренного наизусть учебника Берса: «Только наука сшибла с позиции всемогущего черта!» Чертовар трудился именно по науке. Шелажные шкуры — то есть шкуры, снятые с палых естественной смертью чертей — Богдану были без надобности, у него не успевали кроить подготовленные Варсонофием юфть, опоек, шевро, замшу, лайку и велюр.
Богдан вымыл руки и поднялся на чистый воздух. Старая почтальонша сидела на противоположном краю поляны и терпеливо ждала; завидев чертовара, осенила себя правильным православным крестом и в пояс поклонилась, — по общему мнению окрестных батюшек, человек Тертычный хоть и неверующий, но дело творит богоугодное, чертей изводит, всех, поди, побил на Арясинщине, скоро Тверскую губернию очистит, а там, глядишь, и Московскую, где окаянных видимо-невидимо, столица ж.
Поприветствовав хозяина здешних трущоб, прехитрая Муза потупилась.
— Не поняли мы, Богдан Арнольдович, ничего не поняли, оттого и спешку устроили. Какая-то каша тебя спасти ее просит. Мы телеграмму проверяли, из Москвы она. И все слова правильные. Возьми, прочти. — Старуха протянула бланк, от руки заполненный в селе Суетном. Богдан долго молчал, но лицо его, обычно ничего не выражающее, внезапно потемнело. Он спрятал телеграмму в нагрудный, оглянулся, убедился, что Давыд — рядом.
— Заводи вездеход, — бросил чертовар, — Едем в Москву. Хорошего человека спасать надо. Одеял возьми вдосталь, ну, наручников еще, цепей, гаубицу проверь, катапульту не забудь.
— Боеголовки обычные? — деловито спросил подмастерье.
— Ясно, обычные, в Москву едем, там насчет плутония строго. Ни к чему нам задержки. Номер тоже московский навесь, кто его там знает, по каким улицам ездить придется. Пропуск в Кремль не забудь.
— Денег взять? — деловито спросил подмастерье.
— Денег? — Богдан поднял лицо к бесцветному весеннему небу и впал в задумчивость, потом повторил с большой растяжкой, будто выговаривал вовсе неизвестное ему слово, — де-е-енгьи-и… А зачем нам деньги? — Богдан медленно повернулся к речушке, словно та могла дать какой-то ответ, его резкий профиль наводил на мысль о беркуте, которому предложили стать вегетарианцем и тем ввели в сомнение. — Давыд, зачем деньги?..