Однажды утром хозяин послал Жана в Бордери работать по ремонту. Дела должно было хватить на целый месяц: надо было настелить новые полы в доме, починить чуть ли не все двери и окна. Довольный этим случаем, Жан растянул работу недель на шесть. Тем временем владелец мастерской успел умереть, а сын его, женившись, переселился на родину своей жены. Жан продолжал жить в Бордери, где все еще обнаруживались какие-нибудь прогнившие части деревянных строений, требовавшие замены, — теперь он уже работал поденно, от себя. Когда же наступила уборка хлеба, он взялся помогать, и это заняло еще полтора месяца. Видя, как он втянулся в сельские работы, фермер решил оставить его у себя. Меньше чем за год столяр превратился в хорошего батрака, возил хлеб, пахал, сеял, косил, умиротворенный соприкосновением с землей, в надежде что именно она-то и даст ему необходимое душевное спокойствие. Прощай, пила и рубанок! Казалось, он с его разумной медлительностью и любовью к размеренному деревенскому труду, с его унаследованной от матери выносливостью тягловой скотины был рожден для этих полей. Вначале Жан ходил как очарованный, он наслаждался окружающей природой, которую не замечают крестьяне, воспринимал ее сквозь призму когда-то прочитанных сентиментальных повестей и идей о скромности, добродетели и полном счастье, заполняющих нравоучительные сказки для детей.

Правду говоря, жизнь на ферме нравилась ему и по другой причине. Как-то, когда он еще занимался починкой дверей, дочка Конье явилась к нему и растянулась на стружках. Она сама заигрывала с ним — крепкое телосложение Жана, правильные и крупные черты его лица, указывавшие на то, что он должен быть хорошим самцом, соблазняли ее. Жан уступил ей раз, потом еще, так как не хотел, чтобы его считали дураком, да, кроме того, он и сам начинал чувствовать влечение к этой развратнице, умевшей возбуждать мужчин. Правда, где-то в глубине души его прирожденная порядочность протестовала. Нечестно было путаться с любовницей г-на Урдекена, к которому он испытывал признательность. Разумеется, Жан старался всячески оправдать себя: Жаклина не была женой Урдекена, он жил с ней как с потаскухой, а раз уж она изменяла хозяину на каждом шагу, — лучше воспользоваться самому, чем предоставлять удовольствие другим. Однако оправдания эти не могли заглушить росшее в нем неприятное чувство, тем более что он видел, как фермер все больше и больше привязывался к Жаклине. Конечно, дело должно было обернуться скверно.

Лежа на сене, Жан и Жаклина старались дышать неслышно. Жан, будучи все время настороже, вдруг услышал, что лестница затрещала. Он вскочил и, рискуя сломать себе шею, прыгнул в проем, через который сбрасывали сено. В ту же самую минуту в люке показалась голова Урдекена. Фермер успел заметить тень убегавшего мужчины и живот еще лежавшей навзничь, с раскинутыми ногами, женщины. Его обуяла такая дикая ярость, что он не догадался спуститься вниз и посмотреть, кто же был кавалером. Размахнувшись, он дал поднявшейся тем временем на колени Жаклине оглушительную оплеуху, от которой та снова повалилась.

— А, сука!..

Жаклина завыла как бешеная, отрицая очевидное:

— Неправда!

Он еле сдержался, чтобы не ударить каблуком в живот эту похотливую самку, — в живот, который он только что видел обнаженным.

— Я сам видел!.. Признавайся сейчас же, или я тебя пристукну!

— Нет, неправда! Неправда!

Когда наконец Жаклина поднялась на ноги и оправила юбку, то, решив поставить на карту все свое положение, она приняла наглый и вызывающий вид.

— А если и так! Тебе-то какое дело? Что я тебе — жена?.. Раз ты не хочешь, чтобы я спала в твоей постели, я могу спать там, где мне нравится.

Ее голос заворковал, как бы насмехаясь над ним.

— Ну-ка, пусти, я спущусь вниз… А вечером уйду совсем.

— Сию же минуту!

— Нет, вечером… А ты пока подумай.

Он весь дрожал от ярости, не зная, на ком сорвать свою злобу. Если у него уже не хватало мужества вышвырнуть сейчас же за дверь Жаклину, то с каким удовольствием выгнал бы он ее любовника! Но где его теперь поймаешь? Раскрытые двери указывали Урдекену, куда надо было идти, и он прошел прямо на сеновал, не заглянув в постели. Когда он спустился вниз, четыре работника уже одевались, под своим навесом одевался и Жан. Который же из пяти? Может быть, этот, может быть, тот; а может быть — и все пятеро, один за другим. Он надеялся, что виновник чем-нибудь выдаст себя, отдал приказания на утро, не послал никого в поле и остался сам дома, сжимая кулаки и рыща по ферме, бросая украдкой взгляды то туда, то сюда, обуреваемый желанием кого-нибудь прихлопнуть.

После первого завтрака, который подавался в семь часов, обход разъяренного хозяина повергнул всех в трепет. В Бордери было пять плугарей, по числу имевшихся плугов, три молотильщика, два скотника, пастух и свинопас — всего двенадцать работников, не считая стряпухи. Сначала, зайдя на кухню, фермер отчитал стряпуху за то, что та не убрала на место лопаты для хлебов. Затем он сунулся в оба овина; один из них был предназначен для овса, а другой, громадных размеров, высокий, как церковь, с пятиметровыми воротами, — для пшеницы. Там он привязался к молотильщикам, которые якобы слишком крепко били цепами, так что солома дробилась. Оттуда он завернул в коровник и, увидев, что все тридцать коров в отличном состоянии, что проход между хлевами начисто вымыт, а кормушки вычищены, пришел в бешенство. Не зная, к чему бы придраться, он выскочил снова во двор и, взглянув на баки с водой, за которыми должны были следить те же работники, заметил в одной из сточных труб воробьиное гнездо. В Бордери, как и на всех других фермах босского края, дождевую воду тщательно собирали с крыш при помощи сложной системы стоков. Фермер грубо спросил, не хотят ли из-за воробьев оставить его без воды. Но настоящая гроза разразилась, когда он дошел до конюхов. Хотя в конюшне у всех пятнадцати лошадей была свежая подстилка, он начал кричать, что это черт знает что — оставлять им подобную гниль. Устыдившись своей несправедливости и еще более отчаявшись, Урдекен продолжал обход и осмотрел все четыре навеса, где хранился инвентарь. Он обрадовался, когда заметил, что рукоятки у одного из плугов треснули. Тут он вышел из себя. Так эти мерзавцы ради забавы ломают его орудия?! Он поставит им это в счет, всем пятерым! Да, всем пятерым, чтобы никому не было обидно! Осыпая их ругательствами, он горящими глазами жадно всматривался в каждого из них, надеясь, что прохвост побледнеет или выдаст себя невольной дрожью. Никто не пошевелился, и он, махнув рукой, ушел.

Заканчивая свой обход осмотром овчарни, Урдекен вдруг решил допросить пастуха Суласа. Этот шестидесятипятилетний старик служил на ферме около полувека, но ничего не сумел скопить, так как его вконец разоряла жена, пьяница и потаскуха, которую он недавно с радостью похоронил. Он боялся, что из-за преклонного возраста он скоро окажется без работы. Конечно, может быть, хозяин окажет ему некоторую поддержку, но кто поручится, что хозяин не умрет первым? Да и можно ли от хозяев ожидать, что они расщедрятся на табачок и винцо? Кроме того, с Жаклиной они враждовали: он презирал ее, питая к ней ненависть старого слуги, которого терзали ревность и возмущение при виде того, как быстро идет в гору эта недавняя пришелица. Теперь, когда она командовала им, он, видевший ее в грязных лохмотьях и в навозе, был вне себя. Разумеется, будь она уверена в своем могуществе, она немедленно выгнала бы его. Поэтому Сулас держался осторожно. Он не хотел терять место и избегал столкновения, хотя и чувствовал за собой некоторую поддержку со стороны хозяина.

Овчарня, расположенная в глубине двора, занимала целое строение. Все восемьсот овец помещались в узком сарае, имевшем восемьдесят метров в длину, и разделялись только перегородками: здесь — матки, там — ягнята, дальше — бараны. Двухмесячных барашков, предназначенных для продажи, кастрировали, овечек же сохраняли для обновления поголовья маток, а самых старых овец продавали. В определенное время года ярок покрывали бараны, представлявшие собою помесь дишлейской породы с мериносами. Пышные, глупые и кроткие на вид, с тяжелой головой и большим круглым носом, они были похожи на чувственных людей. Всякого, кто входил в овчарню, обдавал терпкий запах аммиака, исходивший от старой подстилки, — ее только один раз в три месяца застилали свежей соломой. Кормушки, устроенные вдоль стен, можно было подвешивать все выше, по мере того как поднимался слой навоза. Воздух в овчарню все-таки проникал — через большие окна и щели в потолке, который служил полом помещавшемуся наверху сеновалу и состоял из досок, частично убиравшихся, когда запас фуража уменьшался. Впрочем, на ферме считали, что животная теплота, брожение мягкого, перепрелого навоза способствуют размножению овец.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: