* * *

Я принял решение идти в армию в сентябре тридцать пятого. Как многие важные решения, это просто снизошло на меня, без всякой логики. Что-то вроде озарения. Думаю, в нашей семье это самый распространенный способ принятия важных решений. Просто идешь погожим сентябрьским деньком, и солнышко светит еще по-летнему, с особенной «осенней грустинкой», как мы когда-то писали в диктантах (и я вдруг почти воочию увидел эту «грустинку», выведенную фиолетовыми чернилами с правильным нажимом пера, изысканным готическим почерком). Идешь, и редко попадается под ногами упавший с дерева лист. Прошла девушка, пробежали дети — по-летнему загорелые руки и ноги, у некоторых рваные сандалии, один в хорошей обуви, а один — босиком, и у разноцветного мяча нет ни единого шанса ускользнуть от этой стайки.

И вдруг понимаешь: вот оно, вот Германия, в которой ты всегда хотел жить. Германия, которая больше не унижена, Германия, которая скоро заставит с собой считаться. Германия, где больше нет голодных детей и девушек в лохмотьях, готовых торговать собой ради умирающей семьи.

Я пришел домой. Дома была только мама. Наша стройная, моложавая, умная мама.

Как обычно, мы взялись за руки и она поцеловала меня в щеку. Она, как и весь этот день, была охвачена умиротворением, покоем.

И тут, неожиданно даже для самого себя, я произнес:

— Мама, я собираюсь пойти в армию.

Она чуть отступила назад, посмотрела на меня внимательно.

— Какой род войск? — спросила она.

— Танки.

Она чуть качнула головой. Из-под легкой косынки выбилась каштановая прядь. Мама поправила ее привычным жестом и спросила:

— Почему не авиация? Я удивился:

— Авиация?

— В детстве вы с Альбертом интересовались дирижаблями. Альберт никогда не отличался крепким здоровьем, так что я не думала, что он может посвятить этому жизнь. Но ты — другое дело. Ты у меня крепыш.

— Я у тебя работаю на заводе фирмы «Майбах», а они делают двигатели для танков, — напомнил я.

Мама подняла палец:

— И для самолетов, Эрнст, не забывай об этом.

Тут я рассмеялся. У нее был такой серьезный вид. Ей бы в штабе заседать и выдвигать стратегические инициативы.

— Мама, ты действительно хочешь, чтобы я сделался летчиком?

Засмеялась и она, обняла меня. От ее волос пахло свежими пирогами.

— Нет, Эрнст, я буду рада любому твоему решению. Танки так танки. — Она выпрямилась и уверенно, спокойно подняла руку в германском приветствии: — Хайль Гитлер, сынок.

Теперь настал мой черед пристально вглядываться в маму.

— Мама, ты член партии?

— Да, а что такого? — Она блеснула глазами. — Тебя что-то смущает?

— Ничего… Я просто не предполагал, что ты можешь интересоваться политикой.

— Почему же немецкая женщина не может интересоваться политикой? — с вызовом осведомилась мама. — Если хочешь знать, я уже четыре года как вступила в партию. Никто, правда, не в курсе. Ни отец, ни Альберт.

— Но почему мы не знали? Она пожала плечами:

— К слову не приходилось. Я считала, что это только мое дело, личное. То, что я думаю, во что я верю. Это… — она помолчала, подбирая слова. — Это как религия.

— А как ты пришла к этому? — не отставал я.

— Да очень просто… Однажды я выглянула в окно и увидела, как маршируют молодые люди в коричневых рубашках. Знаешь, Эрнст, это ведь было время хаоса. Полный развал и с ценами, и с продуктами, и с тем, что у людей в головах. Временами казалось, что у нас, немцев, совершенно нет будущего. Нас просто вычеркнули, унизили, обобрали и отбросили. И вдруг в этом море всеобщей неопределенности — островок порядка. Просто несколько десятков молодых людей, но они были аккуратно одеты и шли в ногу. Я ведь домохозяйка, Эрнст, я немецкая домохозяйка и ничто так не ценю, как порядок. Я сказала себе: «Вот оно. Вот то, что нужно, — по крайней мере, мне». И на следующий день вступила в партию.

Что ж, мама, подумал я, похоже, я действительно твой сын. Приблизительно так же, скорее иррационально, чем логически обоснованно, я принял собственное решение. И в октябре уже входил вместе с новообразованным Втором танковым полком, подчиненным командованию Первой танковой дивизии, в гарнизонный город Айзенах.

Это были первые дни существования гарнизона. Танков у нас было два — две крохотные «единички». Офицеры ехали на лошадях. Капельмейстер Ульрих с тремя хриплыми трубачами исторгал из своего оркестра все, что мог, и звучала вся наша полковая музыка вполне оптимистически: трубы, ржание лошадей, громыхание гусениц.

Все окна в домах, несмотря на прохладный день, были распахнуты настежь, оттуда выглядывали лица. Девушки махали нам руками, полотенцами, ветками. Дети бежали за танками, когда полк уже вошел, — ребятишки знали всё лучше всех и поджидали полк за границей города. Разумеется, их никто не отгонял, а командир нашего первого (моторизованного) подразделения майор Кельтч помахал им рукой с высоты кавалерийского седла, тем самым поселив в их сердечках горячую мечту скорее вырасти и тоже сделаться танкистами.

Майор Кельтч — с головы до ног германский офицер: пробор, бриолин, тонко подкрученные усы, немного рассеянный взор выпученных глаз, изумительной красоты выправка, чуть-чуть полный стан и ухоженные белые руки с нервными, как у женщины, пальцами. При виде него становится ясно, что кинематограф не лжет — по крайней мере, иногда.

Жителей заранее предупредили, чтобы не выстраивались вдоль улиц.

Предостережение отнюдь не лишнее: улочки здесь такие узкие, что танки могли пройти только мимо самых худых обитателей Айзенаха. Пара лишних сантиметров выступающего вперед пивного брюха — и несчастный случай обеспечен.

Мы прошли через весь город, где сразу же начались праздничные гуляния и были выкачены бочки с местным пивом, и выстроились на плацу перед нашими новыми казармами. Подполковник фон Приттвиц унд Гаффрон принимал под свое начало Второй танковый полк.

Подполковник тоже был верхом. Он отдавал честь довольно небрежно, привычным легким жестом. Вдруг подумалось, что с таким командиром хорошо будет служить — надежно. В нем ощущалась сила многолетней привычки к армии — привычки, которая несколько лет дремала, никем не востребованная, и вот была воскрешена по первому же зову боевой трубы.

Он сказал несколько ободряющих слов, затем махнул музыкантам и развернул лошадь хвостом в нашу сторону. Лошадь заплясала и двинулась танцующим шагом к казарме. Подполковник постукивал стеком себя по сапогу.

Только сейчас, когда мы достигли гарнизона, я с обостренной ясностью ощутил, что нахожусь в самом начале великого пути. Я возблагодарил господа бога, которого знал в детстве и которого почти забыл в беспорядочные годы юности, за то, что мне еще достаточно мало лет и я успею принять деятельное участие в том огромном деле, которое предстоит всем немцам.

Казармы еще не были достроены. Некоторые стояли без дверей, и практически везде отсутствовали отопительные системы. Не было возведено и ограждение: только столбы, отмечающие места, где должны находиться ворота. Единственное, что успели соорудить к нашему появлению, были ангары для размещения техники.

Через десять дней прибыли первые новобранцы. Второй взвод укомплектовали выходцами из Силезии, а мой, первый, осчастливили сынами Тюрингии и Саксонии. По правде сказать, мы не столько осваивали технику, сколько занимались строительными работами. Доводили до ума казармы, изучали великое искусство кладки печей. Я сообщал об этом маме в пространных письмах, которые она, как я надеялся, с гордостью читает вслух у семейного очага.

«Как и брат Альберт, которым ты гордишься больше, чем мной, — писал я с наивной армейской претензией на юмор, — я сделался архитектором. Правда, только на нынешнюю зиму, когда суровая необходимость заставила меня и моих товарищей вставлять окна, прилаживать двери и исследовать проблему щелей в косяках всесторонне и со всевозможным тщанием…»

Я не объяснил маме, почему принял решение сделаться танкистом, возможно, просто потому, что и сам не до конца отдавал себе отчет в своих побуждениях. «Майбах»? Моторы? Мне хотелось смеяться, когда я вспоминал об этом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: