Во всяком случае, мы на это надеемся.
Мы отбили еще два цеха, потеряв при этом пять человек. Ночью схватили диверсанта, который пытался проникнуть в расположение стрелковой части и взорвать там связку гранат. Фриц пошел посмотреть на него, а я отказался.
— Зачем тебе еще один русский? — спросил я. — Этого добра здесь и без того слишком много.
— Пусть скажет, много ли народу в главной конторе.
— Ты все равно не поймешь, — напомнил я. — Ты же не говоришь по-русски.
— Может быть, он знает немецкий, — сказал Фриц.
Я пробормотал, что он безнадежный романтик, и спокойно заснул. Когда Фриц вернулся, я не знаю, но выглядел он поутру неважно.
— Ну, много русских обороняет контору? Фриц пожал плечами:
— Не выяснил.
27 сентября прибыли пушки, и мы разнесли к чертовой матери главную контору. От нее не осталось камня на камне. В буквальном смысле слова. Сколько там было людей, понять уже невозможно, да и есть ли смысл доискиваться?
Вместе с артиллеристами прибыли и наши танки — четвертая рота второго танкового.
Я как старший из оставшихся офицеров Второй роты получил приказ от полковника Сикениуса — вместе с моими людьми двигаться к заводу «Красный Октябрь».
С нашим единственным уцелевшим танком мы выступили в южном направлении.
— Наконец-то идем вперед, — поделился со мной Фриц.
— Тракторный завод еще не сдался, — напомнил я. — За каждым углом засело по русскому с гранатой.
Он махнул рукой:
— С Тракторным разберутся. А мы все-таки идем вперед. Меня просто убивало это топтание на месте.
Наступал октябрь.
Днем 2 октября наши бомбардировщики подожгли нефтяные баки недалеко от завода «Красный Октябрь». Зрелище напоминало извержение вулкана, горящая нефть широким потоком хлынула к Волге. Все было затянуто черным, жирным дымом, и пожар не утихал потом еще целых три дня. В это время танки обошли завод «Красный Октябрь» и ударили по цеховым помещениям.
…Ну так вот, по поводу полушубка. В начале ноября резко похолодало, а в середине месяца ударили морозы. Волга покрылась льдом — по ней могли теперь свободно передвигаться не только люди, но даже машины. Выкрики «русс Волга буль-буль», которые при всем своем идиотизме поднимали настроение солдат, утратили связь с реальностью. Никакого «буль-буль» на Волге больше не наблюдалось.
Унтер-офицер Пфальцер из пехотного полка и я наткнулись на русского, когда пробирались по территории завода «Красный Октябрь» — между обломками, замерзшей бетонной арматурой, глыбами льда. Русский лежал в такой позе, что сначала нам показалось, будто он собирается стрелять. Пфальцер аж позеленел весь. Думал, вот нам и конец. Мы действительно шли с ним довольно беспечно. Эта часть завода уже принадлежала нам, и русские здесь не тревожили нас дня три. А тут этот.
— Он мертвый, — сказал я, рассмотрев его как следует. Некоторые звери — например, кошки, — умирая лежат не так, как лежали бы живыми. По кошке сразу видать, что она дохлая. А другие — собаки, к примеру, — те и в мертвом виде часто лежат так, словно просто спят. Нужно учитывать это обстоятельство, приближаясь к собаке. С равным успехом она может оказаться и дохлой, и спящей.
Я высказал эти соображения Пфальцеру, но он, по-моему, меня не слушал. Он разглядывал русского.
Я знал, о чем думает Пфальцер, потому что и сам думал о том же: на русском был совершенно целый полушубок. Прекрасный и теплый, большого размера.
— Прикрывай, а я сниму, — сказал я Пфальцеру. — Может, тут и живые где-то остались.
Он настороженно водил автоматом у меня над головой, а я, стоя на коленях, сдирал с русского затвердевший полушубок, как шкуру с убитого кабана.
— Готово, — сказал я.
Пфальцер тускло смотрел на меня. Мне стало жаль его. Ему не больше двадцати, это его первая русская зима.
— Забирай, — я бросил ему полушубок.
Благородные поступки — это те, в которых ты раскаиваешься несколько раз. Во-первых, мгновенно, через секунду после красивого жеста, но это еще ничего, это можно пережить, потому что к раскаянию примешивается гордость за себя. Однако спустя некоторое время тебя накрывает вторая волна раскаяния, и это уже волна холодной злобы, квинтэссенция которой заключается в словах «я же говорил».
Я же говорил тебе, Шпеер, что добрые дела наказуемы.
Не помнишь? Очень напрасно не помнишь.
Вечером согревшийся Пфальцер попал под обстрел и был вытащен мертвым из-под огня. Драгоценный наш полушубок оказался весь изрешечен осколками и покрыт пятнами крови.
Я пришел в такую неистовую ярость, что едва не пнул мертвеца, но в последний момент сдержался. Чтобы не подавать дурной пример подчиненным, я вышел из цеха — мы все еще торчали на заводе «Красный Октябрь» — и долго глотал морозный воздух, пока не обжег себе горло.
10-го числа я взял трофейную машину — американский «Додж» — и отправился на аэродром. Фриц провожал меня мрачно:
— Ты не вернешься.
— Глупости, Фриц.
Он схватил меня за руку:
— Скажи мне правду, Шпеер, ты ведь договорился с кем-то из пилотов? Тебя заберут отсюда?
— Фридрих фон Рейхенау, вы подозреваете меня в намерении дезертировать, — сказал я, высвобождаясь. — Полагаете, я не пристрелю вас за это?
— Скажи правду, — настаивал он. — Я же твой друг. Не лги мне. Это последняя просьба. Пожалуйста.
Несколько дней назад из Сталинграда на самолете эвакуировали командира нашей дивизии — генерал-майора Хубе. Он имеет слишком большую ценность для Рейха, чтобы можно было им пожертвовать.
Когда мы получили это известие, то поначалу не могли поверить. Хубе, наш храбрый, наш неукротимый командир!.. Он нас покинул. Это просто не укладывалось в голове.
Я теперь был капитаном и командовал ротой — точнее, тем, что от нее осталось. Моя карьера стала развиваться слишком быстро, и я непременно испытывал бы трудности с командованием, если бы в моей роте не осталось всего пятнадцать человек (с учетом румына — шестнадцать).
— Что, дела совсем плохи, господин капитан? — спросил Леер, когда мы обсуждали отлет Хубе и назначение нового командира дивизии, генерал-майора Гюнтера Ангерна.
Все-таки на редкость бестактный тип этот Леер. Как я могу вести воспитательную работу среди подчиненных, когда они всё знают лучше меня и уже успели сделать соответствующие выводы?
— Дела не так уж плохи, — ответил я. — К нам пробивается танковая армия папаши Гота.
— Русские пишут, что папаша Гот не придет, — безжалостно сказал Леер, показывая мне листовку. Этот мусор сбрасывали на наши головы каждый день. — Его разгромили еще неделю назад. Наша группировка на Кавказе окружена и уничтожена.
— Мне странно видеть, что немецкий солдат верит большевистской пропаганде, — сказал я холодно.
Неожиданно Фриц расхохотался:
— Перестань, Шпеер! Ты лучше нас знаешь, что это правда. Леер сказал упрямым тоном:
— Это не пропаганда, господин капитан. Ведь папаша Гот до сих пор не пришел. Почему?
— Иди к черту, Леер, — сказал я. — Откуда мне знать?
— В таком случае, почему Хубе сбежал? — настаивал Леер.
— Мы что, обсуждаем здесь решения главного командования вермахта? — осведомился я. — Хорошо. Генерал-майор Хубе вовсе не сбежал. Он эвакуирован, поскольку потребовался Фатерлянду на другом участке фронта. Наш командующий генерал-полковник Паулюс остается на боевом посту. Он предан долгу до конца. Мы должны брать с него пример.
— Да ладно вам, — вмешался Кролль. — Все ведь понятно. Мы окружены, и нам не выбраться. Из Сталинграда вывозят все ценное. Хубе, например. А всякий хлам, вроде нас, бросают за ненадобностью.
— Во-первых, я хочу, чтобы все большевистские листовки были уничтожены, — сказал я. — Совсем не нужно, чтобы кто-то увидел, что вы держите у себя этот… хлам. Во-вторых, прекратите предательские разговоры. Я ничего не слышал. Если Фатерлянду нужно, чтобы мы умерли, мы умрем. Достойно и с честью. Понятно?