Двери музея открывала старушка-смотрительница. Сразу две створки. Не отрываясь от видоискателя, я вдавливал головку тросика, ввинченного в затворное устройство «Яшихи». О господи, механизм подачи пленки жужжал… Теперь на крыльце появился приличный господин со шкиперской бородкой и в горчичном блейзере. К старушке, вставшей за спиной приличного господина, присоединился заспанный тип, по виду — истопник или что-то в этом роде. Силы общественной поддержки. Получилась комиссия по встрече важного гостя.

Важным гостем оказался, однако, не Чико.

Внешне, конечно, это был Чико. Пальто черное, а не кремовое, то есть особая одежка босса. Подзаросшие щеки. Усы. Рост его. Но только не жест, которым он, вытянув руку, принял красиво упакованный сверток, протянутый из машины. И не походка, которой пересек улицу и поднимался по ступеням. И не торжественный кивок на приглашающий жест.

Заспанный тип, выслушав что-то от приличного господина, ввинтился перед квази-Чико в двери и исчез в них впереди гостя.

Гость, прежде чем войти в распахнутые двери, полуобернулся и едва приметно кивнул кому-то в машине. Отражение в кремовом пальто повесило трубку таксофона и вернулось в «мерс». Сигнал приняли: телефон, номер которого набрал кремовый, прозвонил, директор приказал заспанному снять трубку, квази-Чико кивком подтвердил, что связь таксофон — телефонный аппарат в холле музея опробована, трубку таксофона следует повесить.

Из машины не могли меня видеть. Я поднял «Галил» с навинченным английским глушителем «Эл-Е-один», прозванным «гробовая тишина», и, стараясь не отдавить хвост Мурке, отиравшейся о мои брюки, сменил угол прицела. Слегка выдвинувшись к оконному пролому, я вполне доставал человека, появись он снова под пластмассовым козырьком таксофона.

Я надул щеки и сделал губами «паф».

Минут пятнадцать спустя я отснял вторую серию о важном визитере трогательное прощание квази-Чико с дирекцией музея.

Я особо сделал снимок приличного господина. Потом — квази-Тургенева, когда он развернулся, откланявшись на крыльце, как говорят фотографы, в фас. Я взял крупно лицо, а в рост только до пояса. Квази-Тургенев сдвинулся к машине, и её блестевшая крыша отрезала ему в объективе ноги. Но со спины и в профиль он остался в полный рост и в одном кадре с директором музея. Разумеется, большого значения, есть ноги или нет, не имело, однако мне нравились стопроцентные попадания. Я всегда считал, что успешный результат — свидетельство качественной подготовки.

И здесь начались накладки…

С крыши шестиэтажки, возвышавшейся над островерхими черепичными кровлями в ста — ста двадцати метрах от моего логова, на меня наводили либо оптический прицел, либо телеобъектив. Кто-то работал против солнца, и оптику выдал блик.

Я наклонился, будто поднимал что-то с пола, встал на колени, потом лег и отполз, насколько позволяла замусоренная лестничная площадка над провалом внутри дома. Я дотянулся до треноги и подтянул к себе. Несколько раз, словно отстреливался, вдавил тросик затвора. Великолепный видоискатель зеркальной «Яшихи» показал мне через телеобъектив, словно сунул изображение прямо под нос, припавшую к оптическому прицелу, смятую о приклад заросшую щеку.

Господи, помолился я, сделай так, чтобы он не узнал, что я заметил его.

Внизу прошуршали шины отъезжающего шестисотого «мерса».

Бармен Тармо разливал коктейли в дневные часы. Утром он изучал философию в университете, а ночью дудел в саксофон в джазовом кафе для интеллигентов у яхт-клуба на Пирита. Во всех трех местах он служил Марине передвижным почтовым ящиком, в который её осведомители, кучка никудышников, выламывающихся под франкофилов и называвших себя «Le Milieu», то бишь кругом избранных, сбрасывала сообщения. Заказы и приказы к отребью поступали, как и полагается в приличном подполье, по другим каналам.

— Привет, Тармо, — сказал я ему.

Бесцветные бровки философа и джазмена полезли наверх. Много лет назад Марина познакомила нас, он помнил меня, я чувствовал это, если в «Каролине» обслуживал Тармо, но поздоровался я с ним в баре первый раз в жизни. Из этого следовало только одно: на рассвете Эстония стала французским департаментом, и его, Тармо, рассекретили.

— Я вас не припоминаю.

— Ну, значит, — сказал я, — ты это не ты.

— Что значит, не я?

— Не ты отпускаешь из-под прилавка марихуану. Не ты держишь сумку с экстази на паях в женском туалете дискотеки «Мэрилин». Не ты сдаешь гараж с ямой на Ломоносова для перебивки номеров калининградских тачек. Не ты…

— Ну, хватит, — сказал он, сглотнув. Кадык на его шее покатился вверх, а потом вниз. — Вы старая паршивая свинья. Свинья! Свинья! Что вы себе позволяете? А? Что вы себе позволяете? Я вышвырну вас сейчас!

Он довольно лживо изобразил поиск по карманам газового баллончика.

— Ладно, — сказал я и, потянувшись через стойку, сдавил грязными пальцами, немытыми после отхода из засады, его щеки. — Ну, все, все. Квиты, квиты… Успокойся.

Тармо заплакал. Слезы ползли вдоль набухавшего носа, мутнели и, оставляя борозды, скапливались в уголках рта, полуоткрытого между сдавленными щеками. Он, наверное, употреблял косметику. Которую слизал вместе со слезами, едва я отпустил его.

— Вы не имеете права называться интеллигентным человеком, — сказал он. Это звучало, как смертельное оскорбление.

— Наверное, ты прав, — сказал я, вытирая пальцы бумажной салфеткой, взятой из пластикового стакана на стойке. — Успокойся. Ну же, Тармо!

— Вас надо вышибить из бара и из этого города!

— Наверное, опять ты прав, парень…

Он предупреждающе округлил вдруг высохшие глаза. Кто-то входил за моей спиной в «Каролину».

— Глинтвейн и кофе, — сказал я.

И не смог подавить накатившее ожидание, что вот-вот всадят в затылок пулю. Во второй раз в этом баре я расклеивался до такой степени.

Не всадили, конечно. Что это со мной?

Если быть честным с собой: я сбежал в панике с репетиции завтрашней дуэли.

Когда одолевал страх, я наглел со слабыми. Подонок Тармо, может, не такой уж и подонок, во всяком случае, не хуже остальных подобных, да и меня самого, наверное. Может, следовало подходить к нему аккуратнее? Я был на взводе, а в таком состоянии — во всяком случае, человеку моего положения лучше на время запереться в туалете, сославшись на диарею.

Тармо подошел к моему столику стереть полотенцем несуществующие крошки.

— Вам не стыдно? — прошипел он. — Не стыдно? Свинья эдакая!

Тармо успокаивался, и теперь его мучило любопытство: что мне нужно?

В этом просматривалась возможность достойного примирения без излишних объяснений. Держал он себя, как равный, то есть полагал, наверное, что я один из таких же прихлебателей при фонде Марины.

Мне же нужно было на время, самое короткое время, закопаться, скажем так, в зыбучий песок. Стать песчинкой. Мне нужно было затеряться среди шпаны, среди сотен, а ещё лучше — тысяч таких, как Тармо, на которых не охотятся с дорогой оптической техникой. Мне нужно было, как речному угрю, нырнуть поглубже в грязь, куда чистоплюи из больших контор, властители жизней с престижными снайперскими винтовками, брезгуют опускаться. Раствориться среди тварей, подобных Тармо, в клоповниках городского дна, где хотя бы в ближайшие десять часов я смог бы остаться в живых.

— Когда ты сменяешься на боевом посту, дружище? — спросил я.

— Я вам не дружище… Через двадцать минут, — сказал он, успокаиваясь.

— Вот и отлично, дружище. Уедешь со мной… Один чернявый орелик должен был оставить ключи зажигания от машины для Шемякина, Бэзила Шемякина. Они ведь у тебя? И знаешь ли, этот Шемякин оказывается я и есть.

— И надолго?

— Что надолго?

— Я хотел сказать, уедем…

— Прогуляемся по музеям. Ты выйдешь на площадь, справа от входа на автостоянку, шагов сорок, стоит черный «Форд Эскорт». Сядешь в него.

— А если не приду и не сяду?

Ефим, конечно, прав. Мне не хватает вспомогательной агентуры. Вот и приходится брать на себя ещё и роль заградительного отряда, чтобы гнать, так сказать, на пулеметы этого духарика.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: