«Что это, провокация?» — подумал Рябошапченко и решительно поднялся со скамейки:
— Вы меня простите, Николай Артурович, но я бы не хотел слушать, что передает Совинформбюро!..
— Чураетесь правды?
— Можно начистоту?
— Валяйте!
— Я человек думающий, — говорил он спокойно, не повышая голоса, но предательские желваки выдавали его волнение. — Кто вы, Николай Артурович? Если посмотреть, с каким душевным рвением вы доводили дизель на «ПС-3», вы служите эсэсовцу Загнеру не за страх, а за совесть. Послушать ваши комментарии к «Молве», вы... Словом, вы меня понимаете. Если сказал лишнее, не обессудьте... — Он двинулся к эллингу.
— Иван Александрович! — остановил его Николай. — Где же такое видано — обвинить и не дать оправдаться! А говорите, что вы человек думающий. Давайте вспомним: после осмотра в вашем присутствии дизеля я понял, что бригада Берещука монтаж саботировала. Но я же не побежал к Загнеру или к Купферу, чтобы нажить на этом политический капитал! Так?!
— Ну так...
— Больше того, я добился, чтобы бригаде Берещука выписали премиальные. Со временем я скажу вам больше, но сейчас... Поймите, Иван Александрович, поймите и поверьте: это было нужно!
— Предположим...
— Там, где есть предположение, есть место надежде. Я уверен, что мы поймем друг друга.
— Сейчас мне кажется странным, что были другие времена и люди были яснее и понятнее... — Рябошапченко снова присел на скамейку, откинулся в тень акации и, словно думая вслух, сказал: — Помните, Николай Артурович, отдыхая с вами в Гагре, мы ходили в ущелье реки Жоэквары смотреть развалины Башни Марлинского. Мне хорошо запомнился этот день перед вечером, седые от мха камни и ваши слова.... Вы помните, что вы тогда сказали?
— Нет, не помню.
— А я хорошо помню. Вы сказали: «Александр Марлинский, штабс-капитан лейб-гвардии драгунского полка, декабрист, сподвижник Рылеева, умер, как солдат, но память о нем хранят эти камни. Завидная жизнь! Память о нас с вами вряд ли сохранят потомки». Помните?
— Очень смутно...
— А я помню. К чему это? Да! Память потомков. Кто знает, Николай Артурович, может быть, потомки и вспомнят о нас, живших в это трудное время... Кажется, я говорю путано...
— Нет, все ясно. Мне ваша мысль понятна... Хотелось бы, Иван Александрович, задать вам один вопрос... — нерешительно начал он. — Вы можете не отвечать, дело ваше...
— Многозначительное вступление, — улыбнулся Рябошапченко.
— Скажите, почему вы остались в Одессе?
Улыбка сбежала с лица Рябошапченко. Он пожевал, губами, отчего скулы пришли в движение, искоса поглядел на Гефта, словно прикидывая в уме, стоит ли отвечать на поставленный вопрос. Но, видимо решив, что стоит, сказал:
— В этом нет ничего зазорного, могу ответить. Бригада ремонтировала судно «Ворошилов». Было решено довести хотя бы один дизель, чтобы судно могло уйти своим ходом в Новороссийск. На «Ворошилове» должен был эвакуироваться и я вместе с семьей. В это время бомба угодила в хлебозавод, что на улице Хворостина. Мою бригаду перебросили на ремонт печи. Пока мы работали на хлебозаводе, «Ворошилов» ушел. После этого надо было срочно монтировать кислородную станцию — не было кислорода для сварочных аппаратов, требовали госпитали кислород для тяжелораненых. Где тут было думать об эвакуации! Четвертого октября вызвали в военкомат и сообщили, чтобы я на эвакуацию и не рассчитывал... «Остаетесь в Одессе!» — сказали мне. Как видите, Николай Артурович, я совесть мою мог бы не тревожить, но очень мне тяжко, что остался... Да я и не скрываю этого...
Из-за эллинга показалась Лизхен, она достала из кармана зеркальце и поправила краску на губах.
По лицу Рябошапченко скользнул отраженный зайчик, Иван Александрович как-то погас, замкнулся в себя, стал снова серым, обыденным.
— Николай Артурович, вас хочет видеть шеф Купфер! — сказала Лизхен, увидев Гефта.
— Откуда известно шефу о том, что я на заводе?
— Шеф спросил, где Иван Александрович, я сказала, что на территории с инженером Гефтом, а он сказал...
— Дальнейшее ясно. Жаль прерывать наш разговор, Иван Александрович, но мы еще к нему вернемся.
— Если хотите.
— К начальству придется пойти.
У Купфера его подстерегала неожиданность:
— Господин Гефт, — сказал Купфер. — По представлению майора Загнера оберштурмфюрер Гербих дал указание отделу снабжения выделить вам премиальный паек. Вы знаете, где помещается магазин «Фольксдейче миттельштелле»?
— Нет, шеф.
— Угол Новосельской и Петра Великого. До двенадцати можете воспользоваться моей машиной.
Николай поехал в магазин, получил объемистый пакет с продуктами, отвез его на Дерибасовскую и сказал матери:
— Тут, мама, на двоих. Подели, пожалуйста, все поровну.
Вера Иосифовна была не очень сильна в политике, к тому же продукты есть продукты, а аппетит двух взрослых мужчин надо чем-то удовлетворять.
— О! Настоящий кофе! Отец так любит кофе...
— Хорошо, — согласился Николай, — кофе оставь целиком.
Захватив пакет, уже вдвое меньший по объему, он дал шоферу адрес: «Коблевская!» В самом начале улицы отпустил машину, пошел пешком. Квартиру семь нашел сразу, на первом этаже, с пристроенным тамбуром, сквозь открытые окна которого пробивалась буйная зелень домашних растений.
На стук вышла еще молодая полная женщина в откровенном капотике, с бумажными папильотками в бесцветных волосах.
Разговаривая с Николаем, она доедала, зажав в кулаке, куриную ножку, кокетливо отставив мизинец с длинным и грязным ногтем.
— Мужчина, молодой и красивый, в нашем гареме?! — воскликнула она.
— Мне нужно видеть Глашу Вагину...
— Быть может, Брунгильду? Так это я!
— Увы, я не король бургундов! — улыбнулся Гефт. — Мне нужна только Глаша Вагина.
— Какая жалость. А я через окно увидела вас! — вздохнула Брунгильда. Швырнув обглоданную кость в горшок с фикусом, она обтерла ладони о капот и протянула руку:
— Будем знакомы! В случае чего — поимейте в виду! Заходите, я провожу вас.
С яркого света он попал в темную кухню, затем в коридор, заставленный сундуками, в самом конце его они остановились перед дверью, из-за которой слышался стрекот швейной машины.
— Глашенька, миленькая, к тебе прекрасный рыцарь! — сказала толстуха, распахнув дверь.
Швейная машина умолкла.
Николай вошел в комнату, пахнущую машинным маслом и дешевым одеколоном. Над кроватью с горкой взбитых подушек — коврик «Лисица и виноград», в бутылке, висящей горизонтально на ленте, — макет парусной шхуны, стол, на нем — гора разноцветных лоскутов, швейная машина — и бедность, нужда из каждой щели.
Глаша, в нижней рубашке и юбке, набросив на голые плечи такой же коврик, что висел на стене, смущенно ему улыбнулась.
Николай кивнул головой Брунгильде и перед ее носом захлопнул дверь.
— Ой, зачем вы так! — всплеснула руками Глаша и, понизив голос, сказала: — Немка она. Бруна ее звать. Ей про моего Якова все известно. Я знаете как ее боюсь! К ней «фазаны» ходят...
— Кто, кто?
— «Фазаны», ну румынские офицеры.
— Я, Глаша, привез вам от Якова Вагина посылку, возьмите.
— Ой, что вы!..
— А на словах Яков просил передать, что лучше вас, красивее вас нет на целом свете... Он любит вас, свою Глашеньку, и вернется к вам!.. Обязательно вернется, только ждите его, ждите!..
— Никогда он не звал меня раньше Глашенькой... — Губы ее дрожали, на глаза навернулись слезы. — Господи, за что же это мне!..
— За любовь, за верность... — сказал Николай, но мыслями сейчас был далеко, в аульской саманной хате...
Глаша преобразилась. Куда девалась ее придавленность, болезненная жалкая улыбка. Она вся как-то поднялась, расцвела на глазах и действительно стала красивой.
— А Бруну эту самую не бойтесь, Глаша. Вы ей скажите, что я немец и... Ну, ухаживаю за вами, что ли...
— Как можно! Она знаете какая вредная! Вернется мой Яков, Бруна ему насплетничает, что вот, мол, к ней ходил немец, ухаживал...