Ночью я могла построить самые абсурдные предположения, а днём, выходя за пайком, всматривалась в лица людей, оглядывалась, медлила перед тем, как повернуть за угол. Меня не оставляла мысль, что он рядом, бродит где-то поблизости, что мы просто проходим мимо друг друга.
Я не раз возвращалась к той стене, надеясь увидеть ответ, но Ранди не давал о себе знать. Зато через месяц под именами Батлера и Саше появилось ещё одно имя.
Терри Рут
Я знала, что его написал не Ранди, и долго не могла понять с какой целью. Неужели кто-то мог разгадать смысл моего "ЗАПОМНИ!"? Ведь никто кроме нас не знал, что именно нужно "запомнить" и что потом с этим делать.
Но уже на следующий день под Терри Рутом появился майор Эмлер, и мои сомнения отпали. В Раче не нашлось бы никого, кто желал майору — пьянице, распутнику и льстивому карьеристу — долгих лет жизни. Его не любили даже собственные солдаты.
Это явление (как и всякая аномалия) не поддавалось объяснению, но список рос с каждым днём. Уже через месяц Ранди стал местной знаменитостью, хотя кто он такой знала только я. Ему приносили в жертвы имена врагов. Иногда, если не знали имён, обходились приметами.
Желтоглазый со шрамом поперёк лица
Худший из тех, что живут в доме 13.
"Штык"
Многие из этого списка умирали. Кто-то погиб в бою, кто-то компанией закурил рядом с неразорвавшейся бомбой, бывали отравления самогоном и даже убийства по пьяной лавочке. Майора Эмлера хватил удар, но его откачали. Жертвы случая, конечно. А для местного населения, уже почти утратившего надежду на спасение, все эти непреднамеренности казались закономерностями.
Конечно, слухи о безобразиях дошли до коменданта, и он распорядился закрасить это народное творчество. Приказ исполнили тут же, и даже приставили к "расстрелянной" стене — месту почти святому — солдат.
Поэтому надписи стали появляться, где придётся. На домах, на столбах, на окнах. Каким-то образом добрались даже до машины коменданта, нацарапав гвоздём на чёрном блестящем боку:
Ранди. ЗАПОМНИ! Подполковник Хизель
Когда в Рачу прикатили журналисты, писать о доблестных победах и великодушии ирдамских солдат, они нашли наш менталитет уникальным. Не потому, что мы до сих пор сохранили способность мифотворчества. Удивляло то, что мы считаем себя выше придуманных нами богов. Мы их не просили. Мы им приказывали.
Высокомерная нация, обречённая на вымирание.
Это массовое помешательство продолжалось довольно долго. Что мы чувствовали при этом? Родство. Эти призывы, имена и ненависть к ним сплотили нас. И когда Терри Рут оказался на больничной койке, я сочла это божественным волеизъявлением, пусть даже этого бога придумала именно я. Поэтому я недолго колебалась.
В тридцати километрах от Рачи шли бои. Терри прострелили грудь от одного плеча до другого, но этот сукин сын не собирался умирать. Я слышала, как санитарки говорили, что у него очень жизнестойкий организм. Что он выкарабкается. Будет жить, пить, трахать чужих жён и матерей, убивать наших мужчин и мальчиков. Я не знала, кто нацарапал его имя на расстрелянной стене, но он точно оказался там не потому, что плохо вёл себя за столом или забывал посещать церковь.
Той ночью я сама попросилась на дежурство. Наши женщины от усталости падали с ног, поэтому долго их уговаривать не пришлось. Указав, кому поставить капельницу, кому сделать перевязку, а кому вколоть обезболивающее, они оставили препараты — ровно столько, сколько нужно. Остальное — под замок.
Что мной двигало? Отнюдь не слепая ярость: я этого человека впервые видела. Была ненависть вообще, как нечто абстрактное. К захватчикам в целом, но не конкретно к нему.
Я только в одном тогда была уверена. Что не решилась бы убить его, окажись он в госпитале без ноги или руки. Инвалиды войны обычно сами кончали с собой или спивались. Смысл такого убивать? Но этот Терри целенький был, здоровенный. Ранение бы его не убило, а сделало ещё злее.
Когда все заснули, я взяла шприц побольше, наполнила его анестетиком до отказа, а уже через пять минут у Терри Рута остановилось сердце. Он умер, не приходя в сознание, бесшумно и согласно.
Ещё до рассвета в госпитале поднялся такой вой, что перебудил даже тех, кто жил через улицу. Солдаты пролежали всю ночь без обезболивающих, к утру у них не осталось сил терпеть. Зато Терри Рут вёл себя так тихо, как никогда прежде. Был просто образцом послушания.
Медсёстры быстро сообразили, да я и не таилась. Ругали страшно, но шёпотом.
— Мы же за каждого отчёт даём! За каждого головой отвечаем!
Война, говорю, всё спишет. Да даже о самоубийцах писали "боевые потери". Все мы здесь были на одном большом поле боя. Умирали по-разному, но всё равно на войне.
Лишь Чума возмущалась по другому поводу.
— Что ж ты его так пожалела? Если уж решилась, то пусть бы помучился. Подушкой бы его…
Они ведь после наркоза ещё долго не могут двигаться, можно было и подушкой. Но это уже что-то из другой оперы. Более личное. А я ведь его знать не знала. Подушкой — это уже месть, а я просто вычёркивала имя из списка.
Я долго сомневалась, прежде чем рассказать об этом Хельхе. Она отреагировала спокойно, не осуждая, но и не одобряя. Казалось, ей было всё равно, как умирал тот или иной "чёрный". Это сейчас кого ни встретишь, каждый хочет знать, убивал ли ты и каково это. Отвечаешь, мол, да. Страшно. Неприятно. Совестно. Хотя совестно стало лишь со временем, а тогда ты думал: "да так, ничего особенного".
8 глава
С Ранди мы встретились только осенью, пережив весну, а потом лето… Не самые уродливые весну и лето, но лишь потому что самыми уродливыми они будут в следующем году.
О наступлении весны свидетельствовали не подснежники, не трели птиц, не набухающие почки, а мухи. Воздух потерял прозрачность.
Что ещё запомнилось той весной? Беременные женщины. И как снимали повешенных. Сейчас точно не скажу, что страшнее, но о беременных говорить труднее, чем о повешенных. Всё-таки последние уже отмучились, а первых вынудили давать жизнь ублюдкам этих убийц. Мало, кто решился оставить ребёнка, для этого характер нужен, святость. Большинство шло в госпиталь.
— Вытащите это из меня! Или я удавлюсь! И себя, и его прикончу!
Такого мы, дети, ещё не встречали. Кажется, к тому времени уже повидали всё на свете, но такое — впервые. Женщину, проклинающую собственную природу. После этой сцены целый день все ходили, как пришибленные.
Ну и повешенные, да… Они тоже запомнились. Даже не они сами, а их волосы…
Только начало пригревать, запаха ещё не было, но комендант дал срочное распоряжение — снять "это безобразие" и зарыть. В работе участвовали все: и солдаты, и местные. Первые недели земля была мёрзлая, а потом она стала похожа на тесто, что едва ли лучше. По уши в талой воде и грязи. Стирки и больных прибавилось.
Похороны — это всегда горе, но хоронить весной невыносимо вдвойне. Природа отрицала смерть, выставляя красоту напоказ, мы же закапывали самых красивых из нас. Лица их давно потеряли черты, стали неузнаваемыми. А вот волосы… У всех на солнце золотым переливались. И моя мама… я была уверена, что она лежала среди них. Там было так много женщин, и я про каждую думала, что это моя мама. Поэтому я похоронила её не единожды, а сотню раз.
Плакать тогда не плакали, но у всех лица были сумасшедшие. Это пострашнее слёз.
Весна переделывала город на свой лад. Зазеленели каштановые аллеи, расцвели черёмуха и сирень, ароматные, сладко-горькие на вкус. Весёлые дожди смывали со стен копоть и кровь. Природа, казалось, отгоняла войну от Рачи. Как раз и линия фронта сдвинулась — уже полсотни километров от города. В масштабах истории это означало, что наши войска отступают. А для нас, что раненых будет меньше. Теперь мы уже были не первой линией, а второй, промежуточной, перед отправкой раненых в тыл.