Однако отметим прежде всего, что — в противоположность мнению М. Гимбутас и других авторитетов XIX и XX вв., но в общем согласии с археологическими и демографическими наблюдениями К. Ренфрю и М. Мэллори — древние индоевропейцы V—III тысячелетий до н. э. (т. е. жившие задолго до эпохи железа, хотя знакомые уже с конными колесницами) никогда не были кочевниками. Их продвижение по земле Евразии было не военным нашествием, а медленным растеканием, вызванным снижением детской смертности и соответственно ростом народонаселения. Причина заключалась в переходе популяции, говорившей на индоевропейском праязыке, к молочно-мясной диете при развитом земледелии (культуры ячменя, пшеницы, винограда, овощей). Окружавшее население, находившееся в фазе ранней первобытности и поэтому далеко не столь многочисленное, перенимало земледельческую культуру индоевропейцев и вместе с тем вливалось в их состав; дальнейшее продвижение совершалось уже не первоначальными индоевропейцами, а племенами, индоевропеизированными по языку и усвоившими их более высокую культуру первобытнообщинного характера.

Что касается кочевых вторжений на оседлые территории, то они были разного типа. Наиболее раннее из них, скифско-сакское, оказало мало влияния на ход всемирно-исторического процесса.

Гуннское нашествие

III

—V вв. н. э. (включавшее и сдвинутых гуннами с места ираноязычных, скифских по происхождению аланов) пронеслось как разрушительный вихрь по первобытнообщинной территории и странам древней имперской цивилизации. Но численность гуннских воинов была мала по сравнению с численностью всего местного населения, и, захлебнувшись, их нашествие не оставило следов ни в языках, ни в антропологическом типе, ни в культуре затронутых им стран.

Монгольское нашествие (XIII в. н. э., когда имперская древность была уже позади) было более грозным. Следует учитывать, что и монголы были взращены на молочно-мясном питании и поэтому испытывали довольно большой рост населения; но в отличие от носителей индоевропейских диалектов они были кочевниками, и рост их численности привел не к медленному растеканию, а к мощным конным набегам и к значительному увеличению давления монголов на более развитые народы соседних территорий. Из всех кочевников именно монголы и их преемники (тюркоязычные и тунгузо-язычные) воздействовали на покоренные народы наиболее длительно (XIII—XVII вв.) и, как правило, сильно тормозили развитие оседлых областей. Однако монгольские властители («императоры») не обязательно полностью ломали существовавшие государственные структуры, а использовали их в своих интересах. Начало монгольским захватам положил хан Чингиз (Темучин).

Весьма важно, что влияние монгольского завоевания было неодинаковым в разных регионах. Из Руси после первых вторжений монголы ушли, и власть их ограничивалась тем, что князья должны были ездить на поклон к их ханам и получать там ярлык на княжение, а также уплачивать ханам большую или меньшую, но все же не вовсе разорительную дань; правда, регулярность поступления ее поддерживалась время от времени опустошительными набегами на Русь. Иным, более катастрофическим, было монгольское завоевание для богатых царств и городов Средней Азии. С одной стороны, монголы сажали здесь своих собственных правителей, поэтому резня и грабеж были организованнее, а с другой — здесь складывались более сложные отношения еще и с иной силой, тоже кочевой по происхождению,— тюрками, что кончилось слиянием тюрков и монголов, а в ряде случаев и коренного оседлого населения. Иным было и монгольское завоевание Китая. Здесь хан Кублай, внук Чингиз-хана, основал империю в собственном смысле слова. При этом монголы образовывали лишь верхушку господствующего класса китайского общества, которое продолжало развиваться по-прежнему и без особенно сильной задержки.

К монгольской кочевой «империи» в целом, и в особенности к разрушительному завоеванию стран ислама, мы еще вернемся.

С отливом избыточного населения в завоеванные области Монголия превратилась в более стабильное кочевое общество.

Наконец, тюркское движение из Центральной Азии носило характер чего-то среднего между растеканием носителей индоевропейских языков и монгольским нашествием. Древнейшие тюрки местами сочетали отгонное или даже кочевое скотоводство с земледелием. С VI в. н. э. в течение многих столетий они продвигались отдельными племенами или группами племен и на восток, и главным образом на запад, захватывая сравнительно небольшие государства, где они сажали свои династии и вводили свои дружины, сначала грабя местное население, а потом легко ассимилируясь с ним.

Поскольку все тюркские диалекты были близки друг другу, тюркский превратился в своего рода

lingua

franca

для всей Центральной и Средней Азии, части Поволжья, восточного Закавказья, а затем и Малой Азии. Постепенно тюркские говоры вытеснили более древние языки сохранившегося местного населения (хорезмский, согдийский, греческий, агванский и т.д.). Отюречению подверглись и среднеазиатские группы монголов, когда они там появились. Таким образом, тюркские языки были донесены до берегов Черного моря, но следы антропологического типа первоначальных тюрок (монголоидные) наблюдаются тем слабее, чем западнее живет тот или иной тюркоязычный народ, и в Турции эти следы сходят на нет.

Оставив теперь в стороне кочевников, обратимся к основным чертам той фазы исторического процесса, которая последовала во всемирно-историческом масштабе за четвертой фазой (имперской древностью).

В принципе все историки согласны, что здесь начинается средневековье (так, по традиции, считают на Западе), или феодализм (как считается у нас в соответствии с марксистской теорией. По ней феодализм — предпоследняя антагонистическая формация, предшествующая капитализму).

Первым диагностическим признаком пятой, средневековой фазы исторического процесса является превращение этических норм в догматические и прозелитические (а также из оппозиционных в господствующие), причем строжайшее исполнение догм обеспечивается государством и организованной межгосударственной и надгосударственной церковью, а нормативная этика теперь толкуется в смысле освящения общественного устройства, господствовавшего в тогдашнем мире (а по существу в некоем огромном суперсоциуме).

Эпоха терпимости полностью уходит в прошлое, в ряде обществ принадлежность к оппозиционным учениям карается смертью. Догматические религии были основаны преимущественно на социальном побуждении «быть как все» и на жестком подавлении социального побуждения «новизны».

Значительного совершенствования в технологии оружия не происходит, но зато само оружие становится достоянием одного только господствующего класса, так что можно сказать, что все же происходит коренное изменение в военном деле.

Еще одним диагностическим признаком является, как уже упоминалось, эксплуатация главным образом (или даже исключительно) крестьянства, т. е. той самой части общества, которая в третьей и четвертой фазах поставляла массу лично-свободных воинов, подчинявшихся только воинской дисциплине. Война теперь становится занятием и привилегией господствующего класса.

Отметим здесь, чтобы уже не возвращаться к этому вопросу, что средневековые войны трудно объяснить социально-экономическими причинами. Почти все они (как и многие из более ранних и более поздних войн) объясняются весьма просто с социально-психологической точки зрения — как результат присущего человеку побуждения к агрессии. Завоевать и покорить соседа было и престижно и удовлетворяло социальный импульс агрессивности, который в Риме отчасти погашался гладиаторскими боями, а в конце седьмой и в восьмой фазе станет удовлетворяться футбольными и хоккейными матчами и вообще профессиональным спортом, а также бесчинствами подростковых хулиганских банд — настоящего бедствия больших городов как на Западе, так и на Востоке. В средние века мощной побудительной силой становится эмоциональное восприятие воинской славы — как личной, так и государственной. Стремление к славе, без сомнения, побуждало и полководцев древности, но именно в средние века слава институциализируется, становясь мерилом оценки человеческого достоинства всех принадлежащих к высшему сословию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: