Так получилось, что музыкантов и криминалистов опять сдружила виолончель. А непосредственным «виновником» оказался музыковед А. П. Стогорский. Под его редакцией Музгиз выпустил шесть баховских сюит для виолончели соло. В этом не было ничего необычного — сюиты выпускались многократно, и специалисты знали, что первоосновой всех изданий является единственно дошедшая до нас рукопись, которая, по мнению исследователей, представляет собой не подлинник, а копию, переписанную женой композитора.
Готовя новую публикацию сюит, Стогорский не ограничился своими обычными редакторскими обязанностями. Его интересовала не только точность соответствия публикации оригиналу, но и происхождение самого оригинала. Установить, что рукопись сюит — это автограф Баха, было заманчивой задачей, заманчивой хотя бы потому, что исключало всякие сомнения в абсолютной подлинности текста этих музыкальных пьес.
Стогорский стал сравнивать рукопись виолончельных сюит с другими рукописями Баха — теми, принадлежность которых композитору была вне подозрений, — и поразился обнаруженному сходству. Та же манера нотной записи, одинаковые начертания лиг, трелей, диезов, бемолей. Конечно же, это Бах, решил Стогорский. Косвенно его вывод подтверждали имеющиеся в тексте поправки и уточнения: казалось маловероятным, чтобы их вносил переписчик; обычно это делает сам автор.
Обрадованный редактор поспешил поделиться своими выводами с музыкальной общественностью.
Специалистов, интересующихся творчеством Баха, немало. Есть они и в Минске. Белорусских «баховедов» доводы А. П. Стогорского не убедили. Поиски объективного арбитра привели их во Всесоюзный научно-исследовательский институт криминалистики.
Хотя у криминалистов уже был опыт общения с музыкантами, но экспертиза по «делу» Баха не могла повторить экспертизу по «делу» Чайковского. Экспертам, исследующим рукопись баховских сюит, судебная фотография ничем помочь не могла, потому что речь шла не о выявлении уничтоженных знаков, а об установлении авторства нотного письма по почерку. Криминалистам нужно было провести тоже обычную экспертизу, но графическую. Обычную... С той только разницей, что объектом исследования были не слова, а ноты!
Поначалу рукопись сюит казалась экспертам удивительно похожей на бессмертные баховские рукописи. А ведь эксперты смотрели на нее глазами профессионалов, привыкших и к подделкам, и к случайным совпадениям. Не удивительно, что эта редкая похожесть поразила и А. П. Стогорского, который был все же не криминалистом, а музыкантом, и поэтому воскликнул «Эврика!» там, где криминалист лишь осторожно заметит: «Не исключено, однако нуждается в проверке».
Из архива Баха в Лейпциге прислали еще несколько рукописей, относящихся примерно к тем же годам, когда создавались виолончельные сюиты. И вот тщательное сличение их с «подследственной» рукописью позволило обнаружить ряд существенных различий, заметных только для профессионала: иными были у Баха знаки повторения, ключа, размера, иной — значительно более быстрый — темп письма.
Принадлежность рукописи сюит самому композитору эксперты категорически отвергли, но сделали вывод, что переписчик старательно подражал оригиналу. По добросовестности, с которой это делалось, можно было предположить, что переписчицей была любящая жена. Впрочем, это относилось уже к области житейских догадок и никакими объективными данными не подтверждалось.
Следствие по «делу» Баха имело интерес не только для музыкантов, но и для самих криминалистов. Оказалось, что положение об индивидуальности почерка, о невозможности точно воспроизвести чужой почерк остается в силе и для нотного письма, хотя оно существенно отличается от письма словесного или цифрового. Оказалось, что подделка невозможна и здесь, даже при очень сильном старании. Оказалось, что любой знак, выполненный рукой человека, может быть в принципе объектом криминалистического исследования, ведущегося по правилам современной графической экспертизы.
Этот вывод подтверждается также опытом экспертиз на материале старинных текстов. Хотя в прошлом веке техника письма была иной, чем сейчас, все же методика криминалистического исследования, разработанная применительно к современному письму, оказывается приемлемой для подтверждения или исключения авторства документов столетней давности.
Коли уж снова зашла речь о почерке, хочется рассказать про интересную экспертизу, которую проводили несколько лет назад во Всесоюзном институте криминалистики. Это как раз и была экспертиза старинных текстов. За помощью обратились тогда историки. Одного из ученых заинтересовала давняя легенда, касавшаяся смерти императора Александра I.
«Властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда, нечаянно пригретый славой», умер в 1825 году, в Таганроге, по пути в Крым. Его смерть послужила сигналом к выступлению декабристов. Старший брат умершего императора Константин отрекся от престола. На картечи и виселицах утвердился кровавый режим Николая Палкина. А в народе пошла гулять молва, что вовсе Александр не умер, просто проснулась в нем совесть, и он тайно покинул трон, «ушел от мира» под именем старца Федора Кузьмича. Утверждали даже, что он долго еще жил в Сибири, умер только в 1864 году и был похоронен в Томске.
Нельзя сказать, что эта легенда воспринята всерьез кем-либо из историков прошлого и нынешнего века. Она не принадлежала к числу тех загадок, вокруг которых не умолкают споры, ломаются копья и плодятся диссертации. Но все же время от времени о ней мельком вспоминали в специальных изданиях, а однажды, в 1907 году, весьма почтенный «Исторический вестник» даже воспроизвел автографы легендарного старца — какие-то записочки, отдельные буквы, адрес на конверте...
Решили сличить эти «реликвии» с подлинной рукописью Александра. Дело было нелегким. В руках криминалистов оказался не образец свободного, непринужденного письма императора, а часть официального документа, исполненного парадным, вычурным шрифтом. Старец же тяготел к церковнославянскому письму, хотя не чурался и форм письма светского.
Рукописи сфотографировали, и сильно увеличенные фотоснимки подвергли графическому исследованию. Поначалу, как нередко бывает в таких случаях, бросились в глаза отдельные совпадения. Интересно, что схожими оказались наиболее характерные детали некоторых букв (их легче всего подделать). На этом сходство и закончилось. Не нашлось ни одной буквы, исполнение которой совпало бы полностью: если совпадала одна деталь, то другие резко различались, причем различия были постоянными, устойчивыми, а не случайными.
Старец, видимо, был не слишком силен в подделке и, как все мошенники, не думал, что его могут разоблачить.
Приходилось криминалистам залезать и в куда более седую старину.
Около двадцати лет назад молодая аспирантка А. И. Манцветова, ныне опытный криминалист, кандидат юридических наук, решила изучить следственное дело о смерти царевича Димитрия.
Официальная версия была закреплена в документе, составленном через несколько дней после гибели царевича. По этой версии, Димитрий умер от смертельной ножевой раны в горло, которую он получил случайно во время очередного припадка эпилепсии: царевич играл в тычку и упал на нож. Однако тогда же широко распространилась версия о насильственной смерти Димитрия от руки убийц, подосланных Борисом Годуновым, — версия, которая нашла своих приверженцев в лице крупнейших русских историков — Карамзина, Соловьева, Костомарова, Ключевского и других. Сторонником этой версии был и Пушкин.
В числе прочих аргументов историки ссылались на то, что почерк на первых листах дела, относящихся к допросам в Угличе, одинаков с почерком на последних листах, повествующих о заседаниях Освященного собора в Москве и докладе царю. А это странно, поскольку эти документы должны были бы писаться разными людьми.
Сторонники «антигодуновской» версии ссылались еще и на то, что подпись родственника царевича — Григория Нагого является поддельной и выполнена тем же почерком, что и подпись Григория Тулубеева.