«Паганель», как мы его прозвали, выходил из гостиницы рано утром в ярко-красном берете и какой-то хламиде, в которой с трудом угадывался бывший плащ. Останавливаясь через каждые 30–40 шагов и внимательно глядя на небо с полминуты, он полдня шагал крупным шагом от «Золотого колоса» до Красной площади, делал по ней круг и тем же манером возвращался к вечеру в гостиницу, откуда до следующего утра не выходил…
В первые дни работы за «Паганелем» мы недоумевали, не притворяется ли он сумасшедшим? От его маршрутов гудели ноги даже у закаленных, опытных «наружников». Тайна красного берета не давала покоя: должен ли кто-то увидеть и опознать «Паганеля» издалека или это какой-то сигнал? Кому? Через несколько дней мы доложили руководству, что полностью уверены в ненормальности американца: никакой актер не смог бы так долго разыгрывать эту бессмысленную комедию. Начальство поговорило с «Домом 2», однако оттуда последовало указание продолжить работу.
Так до отъезда «Паганеля» мы и гуляли по Москве. Ноги после такой работы действительно хотелось положить на подушку.
А камердинер одного из английских послов? Большую часть свободного времени он проводил в общественных туалетах. Он побывал, наверное, во всех московских уборных… Сыщики шли на различные уловки: заходили в туалет раньше камердинера, подглядывали за ним сквозь дырочки в дверях кабинок, сменяли друг друга, чтобы не мозолить ему глаза, но все напрасно. Англичанин торчал в каждом туалете минут по сорок, стоя, как правило, посередине «зала», и не торопясь осматривался, с видимым удовольствием вдыхая воздух. И все.
Он ни с кем не разговаривал, никем и ничем специально не интересовался. В туалете около Третьяковских ворот, известном в те времена как место свиданий «голубых», он ни на кого не обращал внимания. Все-таки в «Доме» решили проверить, не гомосексуалист ли наш камердинер. Иногда удавалось по его маршруту угадать, какой из своих любимых «клубов» он намеревается посетить. В этих случаях «линейщики» привозили туда — каждый раз другого — молодых людей различной внешности и по-разному одетых. Мы понимали, что это агенты из числа «голубых» и старались не пялить на них глаза, не смущать их. На вид они были вполне нормальные ребята. Но ничего из наших совместных стараний не вышло. Камердинер не проявил интереса ни к кому из них, а мы так и не разгадали секрета его загадочной привязанности к местам общественного пользования. Может быть, он просто был болен? Наблюдение за ним наконец прекратили. Насколько помнится, это был единственный по-настоящему ненавидимый сыщиками объект слежки…
Чтение и джаз — вот что давало передышку в те спрессованные дни, недели, месяцы, годы. Традиционная русская привычка к чтению появилась у меня в четыре года, когда мне подарили старинное издание Жюля Верна «Двадцать тысяч лье под водой» с потрясающими иллюстрациями. Это была первая прочитанная мной «настоящая» книга. С той поры я превратился в книжного червя и особенно полюбил фантастику.
Очень также любил Пушкина, гоголевские «Мертвые души» и сейчас перечитываю раз в два года — каждый раз нахожу что-то упущенное раньше. То же самое и с Булгаковым — такую литературу нельзя читать залпом, как я привык это делать. Есть писатели, книги которых вообще нельзя читать один раз. Потрясает до сих пор Станислав Лем, художественное совершенство его произведений и гениальный интеллект. Его философские труды поражают мощью и широтой мысли, необычностью и неожиданностью выводов. Лем громаден, как Бетховен. Иногда кажется, что многое из описанного им он где-то когда-то сначала увидел…
Фантастику пишут и читают не везде. Самые сильные «фантастические» страны — США, Англия, Польша и мы. Почти нет фантастики у немцев, венгров, чехов, болгар, у японцев она очень своя, японская.
Одно я понял: художественная литература — это прекрасный, завораживающий и притягательный мир, но мир нереальный, уводящий читателей далеко от подлинной жизни. Русская привычка и любовь к чтению носит отпечаток «эскапизма», стремления уйти от реалий серого, однообразного существования в непохожий на нас мир. Мир, где все время что-то происходит…
Джаз тогда любили все, хотя понимали, наверное, немногие. Часто любили «ногами», на танцах, или как любят всякий запретный плод — официоз джаз не одобрял с тех пор, как еще Горький называл его «музыкой толстых». Делались попытки «окультурить» джаз, придать ему русское, таджикское, узбекское звучание, отыскивались «общие корни», но получалась американская присядка или бразильский гопак. Джаз — музыка американцев, тут уж ничего не поделаешь.
Джазовый вокал помогал еще и в изучении языка — многие джазоманы знали наизусть массу песен — Рэй Чарлз, Элла Фитцджералд, Дорис Дэй, Махалия Джексон среди наших любителей джаза были известны, может быть, больше чем в США.
Я не пропускал, насколько позволяли учеба и работа, вечера в Архитектурном институте, где учился один из моих друзей, — на том же курсе учился и ставший теперь известным музыкантом Алексей Козлов, уже тогда блестяще владевший саксофоном и фортепиано. Собственно, вечера в МАРХИ были вечерами джаза, и там собирались его поклонники.
МАРХИ — один из самых элитных институтов, тамошняя молодежь в значительной мере была из привилегированных семей, часто наследовала профессию от родителей. Многие ребята и девушки красиво одевались, изумительно танцевали — было на что и на кого посмотреть, музыка была великолепная. До сих пор помню названия особенно модных тогда джазовых тем — «Человек с Марса», «Слишком молоды, чтобы ценить любовь», «Атласная куколка», «Поедем поездом «А»…
Да, это была совсем другая жизнь — студенческая, веселая, беззаботная по сравнению с моим замороченным и задерганным существованием. Я не завидовал этим ребятам, потому что, учась и работая, двигался вперед, имел определенные цели. Но именно в МАРХИ я впервые осознал разницу между теми, кто принадлежал к «истэблишменту», и теми, кто к нему не принадлежал. Я не имею в виду себя — себя-то я считал уже рыцарем плаща и кинжала вне какой-либо конкуренции со стороны штатских. Но среди празднично одетых, красивых, веселых студентов я видел и других — одетых более чем скромно, стесняющихся этого. Были ребята из приезжих, вечно занятые поисками приработка, цвет лица у некоторых из них был какой-то не такой — может быть, недоедали.
Мне же казалось, что я делаю головокружительную карьеру. По приходе в «наружку» я, как не служивший в армии, получил звание сержанта и младшим лейтенантом стал на третьем году службы.
О своем правовом положении сотрудники КГБ не то что не говорили — понятия не имели. Почти всем нам казалось, и не без оснований, что мы люди высокооплачиваемые, привилегированные, вдобавок к жалованью мы получали «обмундирование» — обувь, отрезы на пальто и костюмы, прекрасный поплин, из которого шили сорочки или блузки в мастерской на улице Жданова, ныне Рождественке. Давали и каракулевые воротники — неотъемлемую часть тогдашних зимних пальто. Мы, молодежь, большей частью тащили все это в скупку и на полученные деньги одевались посовременнее, а «старики» шили на заказ зимние пальто на ватине или на вате, с упомянутыми воротниками.
«Наружка» отличается от других подразделений и служб КГБ тем, что человек там всегда на виду у своих товарищей. Кто первым выпрыгивает из машины вслед за объектом слежки, бросившимся в проходной двор? Кто умело и дерзко водит машину, не боится садиться за руль в самых сложных оперативных и погодных условиях? Кто всегда готов подменить уставшего товарища, поменяться, если попросят, сменами?
«Сачки» и трусы там выявляются быстрее, чем где-либо еще, и жизнь их жалка и скучна.
В последние месяцы учебы я совершил серьезнейшую ошибку, о которой сожалею до сих пор.
Лингвистику в институте вел потрясающий преподаватель — Борис Андреевич Ольховиков, любивший свой предмет и глубоко знавший его. Он прекрасно читал лекции, но был очень строг. Зачеты и экзамены сдать ему было не просто. Я полюбил лингвистику, интересовался специальной литературой, в том числе по машинному переводу, о котором тогда только начинали говорить. Ольховиков, предметом которого интересовались сверх программы немногие, заметил меня и после заключительного экзамена пригласил в деканат. Там он предложил после окончания института поступить в очную или заочную аспирантуру на его кафедре и пообещал, что «дисер» подготовим за два года. Он был человек высочайшей организованности и твердого слова, я ни минуты не сомневался в том, что он выполнит свое обещание. Кроме того, все это было бы еще и интересно.