Холодный свет августовской луны дробился на неровные квадраты, проникая сквозь покореженную металлическую решетку на окне, и неровно расцвечивал бледными пятнами скромное убранство маленькой комнаты, почти каморки. Узкая железная кровать у стены, с тощим продавленным матрасом и затертой до дыр простыней, была перекрыта кое-как зашитым покрывалом, на покосившемся комоде в углу виднелись белесые пятна облезшей краски, а под ножку небольшого стола, вся столешница которого была изрезана и разрисована похабными картинками, обитатель сих скромных хором был вынужден подложить несколько картонок – иначе колченогий ветеран качался и скрипел, каждую секунду угрожая развалиться. Самым прочным и новым предметом мебели являлся крепкий ящик, в таких развозят в маркеты товар. Сей ящик использовался в качестве стула и выглядел гораздо аккуратнее и презентабельнее, нежели прочая меблировка.
Это нищенское пристанище могло бы показаться заброшенным, если бы не две детали. Во-первых, здесь царила неестественная, какая-то операционно-стерильная чистота. Во-вторых, квадраты лунного света выявляли не только бедное убранство, но и обитателя крохотной каморки, находящейся на первом этаже старого, самого последнего на Ольгинской улице дома.
Он был болезненно худой, нескладный, высокий юноша на вид лет восемнадцати, с неровно подстриженными черными волосами до плеч, неестественно бледной кожей и резко выделяющимся на фоне тонкокостного и, пожалуй, что даже аристократичного лица длинным носом. Юноша сидел за столом, положив руки на потертую столешницу, и опустив точеный подбородок на сгиб локтя, пальцы по инерции удерживали карандаш над наполовину исписанным мелким бисерным почерком листом дешевой сероватой бумаги, чуть дальше, едва не падая на пол, лежали две раскрытых книги: "Поводок для общественного бессознательного" Аскольда Хайффера, и "Psychologie und Erziehung" Карла Густава Юнга на немецком языке. Длинные девичьи ресницы молодого человека слегка трепетали, пальцы левой руки, свободно лежащей на столе, едва заметно подрагивали.
Ясное, по-августовски звездное небо начали заволакивать клочковатые облака. Небольшая, но грозного вида тучка на миг закрыла собой луну, поток слабого света, проникающий в комнату, прервался. Юноша вздрогнул всем телом и широко распахнул глаза, оказавшиеся неожиданно не карего или темно-серого оттенка, а светло-светло голубыми, как ручеек, родившийся из чистого талого снега. Расширенные со сна зрачки казались бездонными.
За два часа, проведенных в неудобной позе, затекли все мышцы. Он выпрямился, поднялся на ноги, едва не свалив ящик и сделал шаг к окну, к той его части, что не была загорожена колченогим столом. Прижавшись лбом к стеклу, вгляделся в ночную темень – и нервно отпрянул, едва сохранив равновесие, когда с той стороны на него без предупреждения обрушился ледяными горошинами ливень.
Конечно, дождь остался по ту сторону стекла. Но юноша явственно ощутил, как тяжелые капли хлещут по коже, мгновенно проникают под одежду, обволакивая холодящими поцелуями. Он терпеть не мог дождь. Как, впрочем, и любую другую погоду…
Он вообще не любил жизнь. Она платила ему той же монетой.
Постояв несколько секунд у окна, молодой человек досадливо скривился. На оплату энергии денег не было с начала мая, и тусклая лампочка над столом не загоралась уже месяца три. И если первые два из них были вполне сносными – от белых петербургских ночей тоже был прок – то, начиная с середины июля ненависть черноволосого юноши к миру росла обратно пропорционально продолжительности светового дня.
Пробормотав сдавленное ругательство, он собрал рассыпавшиеся по столу листы бумаги, аккуратно сложил их в пластиковую папку, и сунул в верхний ящик комода, вместе с Юнгом и Хайффером. Еще раз бросил тоскливый взгляд в сторону окна, словно надеясь на милость природы – но мелькнувшая в светлых глазах злость явственно продемонстрировала, что никакой надежды в мыслях юноши не было.
Чуть пошатываясь, он подошел к кровати, но не рухнул пластом, как казалось естественным, а снял покрывало, сложив его идеальным прямоугольником, разделся, так же скрупулезно складывая футболку и брюки, и только тогда лег вытянувшись во весь немалый рост, сложив руки вдоль тела, словно бы по стойке смирно.
Но темные, густые ресницы не торопились опускаться. Он уже не хотел спать, хоть и понимал, что отдых необходим – хоть частично, но сон восполнял недостаток пищи и придавал некоторую иллюзию прилива сил.
Молодой человек долго лежал, глядя в низкий, весь в потеках и трещинах, потолок, и мысли его неминуемо возвращались к одному и тому же.
– Я смогу выбраться, – негромко проговорил он, обращаясь одновременно и ни к кому конкретному, и ко всему миру сразу. – Я смогу. Я в шаге от первой победы.
Он не зря год зарабатывал деньги и почти не тратил их. На оплату коморки уходили сущие гроши, а ел юноша немного, с детства привык обходиться минимумом. Зато последние три месяца можно было не думать о работе, полностью посвятив себя подготовке к экзаменам. Его результат должен быть лучшим. На факультете психологии ВИП всего три бесплатных места, а конкурс среди абитуриентов – до нескольких сотен человек. И он должен, нет, обязан оказаться в этой тройке! По-другому быть просто не могло. Слишком большие амбиции, слишком малые возможности для их реализации. Значит, надо всего лишь обзавестись большими возможностями.
Олегу Алексеевичу Черканову в минувшем июле исполнилось восемнадцать. И за все эти годы он не мог припомнить ни одного счастливого дня. Кроме, разве что, той ночи, когда наконец-то померла мать, отравлявшая существование сына на протяжении почти всей его жизни. Как и весь прочий мир, мать Олег ненавидел. Сперва за то, что та тратила все деньги на выпивку, а мальчик ходил голодный, перебиваясь тем, что находил на помойках. С двенадцати лет – за то, что она вообще его родила, на ту годовщину его рождения алкоголичка впервые заметила, что мальчик все свободное время проводит за книгами.
– Чем это ты там занимаешься, ублюдок? – хрипло поинтересовалась женщина, наклоняясь над столом и дыша перегаром на сына.
– Учусь, – коротко ответил Олег. Лишь бы отвязалась…
Она пьяно, презрительно рассмеялась.
– На кой хрен?
– Хочу поступить в универ, – зачем-то ответил он, и тут же пожалел о сказанном.
– Ты че, больной? Да кому ты там, на хрен, нужен, выродок? Не смеши. В универах люди учатся, а не такие, как ты. А ну пошел отсюда! И без бутылки не возвращайся!
Тяжелая затрещина бросила худенького мальчика на пол. Мать снова рассмеялась.
– Давай, давай, вали!
Олег вскочил, потирая ушибленное при падении плечо, и выбежал из комнатки.
Она пила, сколько он ее помнил. Наверное, при беременности – да и при зачатии – она тоже пила. Отца Олег не знал, а мать помнил только такой – грязной, вонючей, неопрятной и всегда пьяной. И он прекрасно понимал, что это именно она виновата во всех его бедах. В том, что он болел всем, чем только можно, в том, что школу видел только издалека, в том, что просыпался то и дело от постанываний и покряхтываний в углу – мать имела привычку приводить своих кавалеров домой, не стесняясь сына.
Мать была виновата во всем. Но особенной ненавистью Олег проникся к ней после инцидента с учебниками…
Воровать он научился лет в пять-шесть и делал это довольно ловко. Но грабежом занялся впервые в двенадцать с половиной лет – сорвал с плеча какого-то шестиклассника сумку с учебниками. Где-то с неделю мальчик был почти что счастлив – у него были книги, он мог учиться, а значит – у него появился шанс поступить в универ и стать человеком. Он повторял эти слова перед сном, как иные шепчут молитвы или мантры: "Я поступлю в универ, и стану человеком. Я поступлю в универ и стану человеком. Я поступлю в универ…". Но радость Олега не могла длиться долго. Вернувшись домой после очередных поисков еды, он обнаружил, что учебников и тетрадей, спрятанных под матрасом в углу, на месте нет. Не было дома и матери…